– Лучше скажите мне, товарищи искусствоведы, какого черта они такое странное место для рисования нашли. Дорога – узкая. Само ущелье – тоже узкое. Обзора никакого. Вот в музее, как я помню, всегда нужно от картины отойти, чтобы ее как следует рассмотреть и проникнуться замыслом художника. И чем больше сама картина, тем дальше отходить приходится. Так? А тут получается, что и картины огромные, и отойти некуда. Им что, все равно, как это со стороны смотрится? – недоумевал Перемолот.
– Может, у них больше стен ровных не было… – задумчиво предположил Лехин. – Ты же понимаешь, какой это геморрой, рисовать по неровной стене. А сделать ровную стену – тоже геморрой… Вот, нашли компромисс.
– А вот еще – вы не заметили? Тут оно все повторяется. Если слева на стене сосны нарисованы, то и справа тоже сосны, только по-другому. Если слева маки, то и справа – они же.
– Девиантов завораживает все симметричное, – оживился Терен. – Впрочем, недевиантов тоже.
– Ладно, пошли. Времени нет, – закрыл конференцию Борзунков.
И хотя времени у нас было достаточно, спорить никто не стал. Что-то подсказывало нам: нужно экономить ресурс восприимчивости. В гостях у людей, способных потратить тысячи человеко-часов и сотни килограммов минеральных красок на то, чтобы украсить пейзажами безлюдное ущелье, нам наверняка соскучиться не дадут.
– Может быть, эти манихеи действительно… заслуживают определенного доверия, – шепотом предположила Таня. – По крайней мере ни разу в жизни не видела, чтобы художник был плохим человеком.
– А писатель? Или поэт?
– А вот писателей таких – сколько угодно! – убежденно выпалила Таня. И нахмурилась, как будто вспомнила нечто далекое и важное из своей прежней жизни, к чему я, Саша Пушкин, не имею никакого отношения. И замолчала.
К слову, Таня была мастерица на такие вот погружения в себя. А мне… Мне, честно говоря, очень хотелось погрузиться вместе с ней. Только никто меня не звал.
Мы прошли по ущелью шагов сто пятьдесят, когда Лехин, а за ним и все остальные обнаружили один очень странный эффект.
– Слушайте… Может, это у меня… галлюцинации уже начались, но я… кое-что слышу, – испуганно заметил Лехин.
– Да? И что же?
– Вот… когда мы шли мимо этих… дубков карликовых, – Лехин обернулся назад и указал на обширную панораму дубовой рощи, обсевшей подножие белоголовой горы, – там еще цикады такие крупные были нарисованы на ветках… Так мне послышалось, что я этих цикад слышу. Это вот их «рцы-цы-цы».
– И мне. Тоже послышалось, – одними губами сказала Таня. – «Цы-цы».
– А теперь слева и справа – водопады. И я… кажется… слышу плеск воды!
Все замерли. Я даже глаза закрыл – чтобы лучше сосредоточиться.
– Да. Журчит, – осклабился Борзунков.
– Так точно! Как в унитазе, – заметил Перемолот. – Только не пойму, где у них динамики.
И, подойдя к пейзажу вплотную, он принялся внимательно осматривать и даже простукивать стены.
– Что-то не видно. Ну да хрен с ним. Какая разница – где.
– Забавно, – усмехнулся Иван Денисович. – Визуальное порождает аудиальное…
– Если поразмыслить, теории это не противоречит. Семантическое пространство едино, а смыслы, заключенные в нем, – универсальны, разнятся лишь способы реализации семантического в материальном, иными словами – каналы и конфигурация сигнала, – заметил Бертольд Терен. – Или, если говорить простым человеческим языком, – он с ехидцей во взгляде покосился на Перемолота, – вначале было слово, то есть логос, то есть объект семантического пространства. А потом уже всё остальное: земля, птички, девушки. Впрочем, нет, это тоже слишком сложно… Тогда так: вначале был прообраз Тани, потом сама Таня, а потом уже был Саша Пушкин, который ее видит, Саша, который ее слышит, Саша, который ее обоняет и осязает. Так вот: легко себе представить такое состояние семантического поля, когда семантическое и его каналы еще не дифференцированы, а находятся в неразрывном и неслиянном единстве. И тогда голос Тани будет порождать как бы не сама Таня, а ее фотография, поскольку ее фотография не дифференцирована от самой Тани… Как-то так.
Саша Пушкин некстати смутился («осязает», «обоняет» – ну дает!) и даже выронил сигарету. Таня, к счастью, моего позора не видела – она возвратилась на десять метров назад, чтобы насладиться шорохом гальки на морском берегу.
– Теперь вам понятно? – с надеждой поинтересовался Терен.
Перемолот отрицательно покачал головой.
– Ну и ладно. Я сегодня как-то… Не в духе для популярных лекций. Но мораль сей басни такова, что в таком месте, как Глагол, где налицо необъяснимые возмущения всех мыслимых физических полей, а равно, не приходится сомневаться, семантического поля, которое лежит в подоснове всего сущего, аудиальное, визуальное и прочие формы реализации тонких смыслов в грубой материальной реальности могут… претерпевать некоторые необычные для нас флуктуации.
– К счастью, достаточно безобидные флуктуации, – с улыбкой подытожил Иван Денисович. – Нарисованные тигры не кусаются. Даже когда рычат достаточно грозно.
Так мы и шли – наслаждаясь шуршанием степного ковыля, вслушиваясь в трели жаворонков, тающих в грубо нарисованной вышине, вздрагивая от шорохов в зарослях терновника (змея? хищный зверь?), на ветвях которого художник-шалун разместил то там, то здесь крупные плоды, похожие на сплюснутые земные груши сорта «Дюшес».
Как ни странно, вся эта экспозиция в ущелье благотворно сказалась на моральном климате в нашем маленьком отряде.
Мы забыли о мрачной роли обреченных парламентариев, отчетливо рисовавшейся нам на трапе «Вегнера», и вживались в роль… очарованных странников, созерцающих дивные дива в хождении за три моря.
Впрочем, когда мы вышли из узины, вновь потемнело – скорее, впрочем, по контрасту с ярко освещенным проходом между скалами – и вместе с пестрыми картинами природы покинул нас и наш заемный оптимизм. Тем более что следующий манихейский хуторок, встретившийся на нашем пути, оказался сожженным дотла.
Несколько хаток, числом не более шести, были невосстановимо оплавлены неведомым огнем, который не только изуродовал их, но и сплюснул, сделал как-то меньше и уже – больше всего пострадавшие домишки походили теперь на гнусные, полусъедобные грибы-сморчки.
Стены обуглились, покрылись трещинами. Такая же оплавленная фактура получается, когда бросаешь в костер пластиковую бутылку. А ведь манихейские хатки были сделаны из глины, которую не так-то легко довести до плавления!
И тишина. Никакой живности – ни кур, ни скотины. Только где-то вдалеке разорялась невидимая собака.
Желто-серая земля, залитая светом фонарей (которые странным образом и здесь горели), казалось, выла от боли. И вой этот… все мы отчетливо слышали. Хотя слышали как бы и не ушами. Трудно такое описывать, да я и не стану.
Но самое жуткое зрелище, наполнившее Танины глаза мерцанием тошного страха, являла черная, с красно-бурыми краями трещина в земле. Дна у нее не было. То есть совсем.
Неширокая, менее метра, она рассекала хуторок напополам и, медленно расширяясь, сползала в ложбину слева от нас. Засим, нервно извиваясь, трещина шла через рощи сталагмитов куда-то на восток, не разберешь.
Для нас эта рваная рана, невесть кем нанесенная земле, препятствия не представляла. Перепрыгнуть ее мог бы даже ребенок. Но вот жути она действительно нагоняла.
– Землетрясение было, что ли? – неуверенно предположил Лехин.
– На то похоже, – кивнул Перемолот.
– А может, антропогенное. Может, манихеи друг с другом тоже воюют так, что мама не горюй. Допустим, у них тоже две разновидности есть… Враждующих…