В ПАРТИЗАНСКОМ КРАЕ
Неспокойно стало в уезде.
В бору под Курганом появилась банда Гришки Кокарева. Над глухими лесными деревушками зловеще заполыхали ночные зарева, истошно заголосили крестьянки у пепелищ.
Но еще страшнее другая беда — в городе спешно формировались карательные отряды. Во главе их стали белые офицеры, сынки курганских купцов. Словно шакалья стая, врывались в деревни каратели. На глазах у стариков и детей пьяные офицеры нещадно пороли всех, кто считался на деревне красным. Звенели шомпола. Свистели нагайки. Медленно таяла соль в кровоточащих ранах.
А за околицей расстреливали большевиков. Матери и жены в отчаянии валялись в дорожной пыли. В ответ на мольбы офицеры тыкали в лица женщин лакированные сапоги в серебряных шпорах.
Хмурились мужицкие лица. В суровом молчании росла злоба. По ночам все чаще звучали выстрелы, карателей всюду подстерегала меткая пуля народных мстителей.
Заброшенными проселочными дорогами и лесными трущобами тайно пробирались семьи партизан на Ялуторовск, Тюмень, Екатеринбург — туда, где была советская власть. А партизаны уходили в долину Тобола — на Белозерское, Памятное, Усть-Суерское, куда еще не ступила нога карателей.
То был вольный партизанский край.
Центром его стало волостное село Усть-Суерское. Стоит оно в степи, на взгорье; его издали огибает протекающий стороной Тобол. Левый берег реки пологий, и низинные места заливают вешние воды, образуя гнилые болотца, покрытые чахлой растительностью. Зато правый берег, крутой и обрывистый, густо порос тальником, за ним пестрыми островками виднеются березовые перелески; привольно раскинулись хлебные нивы. Благодатный край, богатый и пашней, и лугами, и пастбищами!
В старину в Усть-Суерской был «город лежачий, в столбах, а при нем одна башня проезжая, да бастион, да еще рогатки и ров». Когда-то в здешних местах бродили орды кочевников, делавшие набеги на первых русских поселенцев. Над степью тревожно гудел набат. С полей, вооружившись палками и косами, бежали мужики в посконных рубахах, чтобы спасти избы от разора и уберечь скот от угона. Страшен народ в гневе. Враг в панике отступал за Тобол, устилая свой позорный путь горами-трупов. Жаркое солнце сушило кости, не преданные земле; их мыли дожди, ветер разносил по степи смрадный прах. И поныне близ Усть-Суерки стоят «мамаевы курганы» — немые памятники кровавых сеч в старину.
Лихое то время будто снова вернулось в долину Тобола.
Внешне деревеньки выглядели мирно. На косогоре одиноко высится крылатая мельница-ветряк; в поскотине лениво бродят стада коров, гулко постукивают ботала стреноженных лошадей; у камышового озерка босоногая девчонка с хворостинкой в руке пасет желтый гусиный выводок, а в голубом небе кружится коршун, высматривающий добычу.
Но приглядитесь!.. В степи, изрезанной овражками и холмами, нет-нет да покажется вооруженный человек; в озерных камышах и речных зарослях тальника стоят замаскированные, лодки. Всюду, где можно укрыться, притаились партизаны; зоркие глаза их неусыпно следят за дорогой. Не пройти, не проехать по ней чужому человеку.
Обманчиво степное безмолвие. Вот пронзительно закричала какая-то птица. То — условный сигнал партизанской тревоги. Несется он от холма к холму, от овражка к овражку, от заброшенной охотничьей скрадки к пастушьему шалашу — через всю степь, до крайнего деревенского огорода. Здесь в засаде — партизанский дозор.
В эти тревожные дни и прибыл в Усть-Суерскую Пичугин.
Он сразу с головой ушел в работу. Лишь глубокой ночью с трудом удавалось выкроить часок-другой для сна. Оставшись один, он наскоро ел, в изнеможении валился на диван и, едва голова касалась скатанной шинели, засыпал.
На рассвете Дмитрия будил оглушительный звон колокола. Напротив волисполкома, в центре села, высилась большая каменная церковь. Из кабинета хорошо были видны семь ее расписных куполов; под самым высоким находилась колокольня.
Дмитрий с тревогой наблюдал, как у паперти целыми днями толпились старики и молодые парни.
— Неладно у нас на селе, — как бы ненароком сказал он секретарю исполкома, желчному «въедливому» старичку, но на редкость справедливому, хоть и был он прежде волостным писарем.
— Что такое? — встревожился старый служака.
— Горячая пора, сенокос, а на селе церковная служба. Сколько народа без дела слоняется.
Секретарь с облегчением вздохнул и так радостно улыбнулся, что на его одутловатом болезненном лице разгладилась каждая морщинка.
— Это ничего, что народ у нас верующий. Когда надо, мужики сумеют постоять за себя, живота не пощадят за свободу.
Пичугин удивленно вскинул брови.
Секретарь проворно вышел из кабинета и тотчас вернулся, неся в вытянутых руках, словно боясь уронить, старенькую, до дыр зачитанную книжку.
— Что это?
Старик с важным видом водрузил на приплюснутый нос пенсне, смачно помусолил пальцы и неторопливо стал листать страницы. Отыскав нужное место, положил раскрытую книжицу на стол.
— Прочтите! — торжественно произнес он и ткнул, словно припечатал, узловатым, негнущимся пальцем в пожелтевший лист.
Пичугин рассеянно скользнул по странице, но, едва прочитал первые строчки, нетерпеливо склонился над книгой. И вот уже, забывшись, негромко читал вслух: «...Вам и всему свету известно, в какое воизнурение произведена Россия. Дворянство владеет крестьянами, хотя в законе божием написано, чтоб они крестьян так же содержали, как детей своих, а они не токмо за работника, но почитают их хуже собак, с которыми гоняются за зайцами, и так крестьян работою утруждают, что и в ссылках того не бывало...».
Это было «подметное письмо» пугачевского атамана, осадившего Усть-Суерскую, жители которой заперлись в церкви. Пичугин с возрастающим любопытством продолжал читать; «...Если вы в склонность прийти не пожелаете, то уже говорю нескрытно — вверенные мне от его Императорского величества войска на вас подвигнуть вскоре имею. Тогда уж вам, сами рассудите, можно ли ожидать прощения. Вы думаете, что коль ваша церковь, славная на Руси, имеет каменную стену, то устоять против штурма сможете. Зря. так думаете... Стоять — не устоять! Не проливайте напрасно кровь! Орды, неверные государю, покорились, а вы противотворничаете...».
Далее местный летописец сообщал о том, что «шайка бунтовщиков», получив через лазутчика сие атаманское послание, предалась на сторону «злодея Емельки Пугачева», сдала Усть-Суерское, церковь разграбила. Мятежные жители завлекли к себе окрестных крестьян, приведя в страх и ужас богатых мужиков, торговцев и служителей церкви.
Книга взволновала Дмитрия. Потушив висячую лампу-«молнию», он долго лежал с открытыми глазами. За окном, где-то близко, должно быть у церковной ограды, назойливо тенькала балалайка, слышался звонкий девичий смех. Молодежь веселится... И вспомнилось Дмитрию, как и он когда-то отпрашивался у отца на всенощную в церковь, а сам всю ночь напролет проводил с кареглазой Стешей на церковной паперти. Попадало ему за это, но суровая отцовская наука не пошла впрок: в Моревской не было другого парня, столько раз ходившего «на исповедь» к священнику, чтобы снова уйти на свидание со Стешей... Где ты, любимая жена? Жива ли?
Смолкла, будто надорвавшись, балалайка, за окном воцарилась тишина. Луна зашла за облака, в кабинете стало темно. Спит село. Ни шороха. Ни звука. В изголовье, за обоями, назойливо свистел сверчок, и под его монотонное посвистывание сладко, как в детстве, уснул Дмитрий. И уже во сне припомнились ему слова секретаря исполкома: «Это ничего, что народ у нас верующий. Когда надо, мужики сумеют постоять за себя, живота не пощадят за свободу».
Дмитрий проснулся поздно, чувствуя приятную истому, какую испытывает хорошо выспавшийся,