надобно. И не расскажешь, сколько я всего натерпелся. Кто мою матушку со света сжил? Бояре! Кто меня вдовцом сделал? Бояре! А Шуйские и вовсе себя старшими возомнили, на московский стол с жадностью зарятся. Эх, Гришенька, не расскажешь всего. Обида у горла стоит, того и гляди что расплачусь. Извести меня бояре хотят, а потом самим моей вотчиной заправлять.
– Кто же они, эти враги, государь?! – был потрясен откровением царя Скуратов.
– Да разве их всех перечислишь, Малюта! – Сейчас государь предстал с неожиданной стороны – беззащитным, как ребенок, и Григорий хотел накрыть его своим телом, как это делает клушка, спасая нерадивого цыпленка от ястреба-разбойника. – Да ты их знаешь – Шуйские, Воротынские, Курбские... Да разве всех упомнишь! А сделать ничего с ними не могу, потому что все они мои советники думные. С ними мне голос держать. Меж собой-то они все худое про меня молвят, а в глаза государю лукаво ласковые речи ведут. Не всегда разглядишь правду. Вот так-то, Малюта. Вот на таких мужах, как ты, Григорий Лукьянович, и держится мое царствие. Ежели я кому из бояр и доверяю, так это Даниле Захарьину, да и то потому, что он мой родич, а сыновья мои ему племяшами приходятся. Глаз да глаз за изменниками нужен. А не уследишь, так они тут же башку отвернут.
– За каждым боярином присмотр должен быть, государь, – осмелился высказать свое суждение Малюта Скуратов.
– Вижу, ты смышлен, – потрепал по вихрастым кудрям холопа Иван Васильевич, – потому я и держу тебя подле себя. Не царское дело шептунов выслушивать, о государстве я радеть должен! Вот ты этим и займешься, Малюта! Ангелом-хранителем при моей особе сделаешься, что услышишь худое, так сразу дашь знать, а уж я с изменниками расправлюсь.
– Чего прикажешь делать, Иван Васильевич? – едва не поперхнулся от такого доверия думный дворянин.
– Лихих людей искать должен и заговоры против государя выискивать. Ранее это я Петру Шуйскому поручал, да разве гадюка гадюку укусит?! Вот такой верный человек, как ты, со мной рядом должен быть. Будешь засылать во все приказы и дворы своих людей – дьяков, подьячих, сокольников, стряпчих, чтобы они слушали все наветы про государя и тебе докладывали: кто какую порчу на меня или царицу учинить хочет. Они еще ничего не умыслили, а ты уже должен в их мысли проникнуть и дознаться, чего же они хотят против власти царевой предпринять.
– Понял, государь, – едва вымолвил в волнении Малюта Скуратов.
– Все бояре у тебя вот здесь будут, – сжал кулак Иван Васильевич. – Дохнул в ладонь, и нет их, – разжал кулак Иван Васильевич. – Будешь служить мне собакой, почестями не обделю, а предашь... псом поганым помрешь!
– Государь-батюшка, да я ж ради тебя!.. Да я жизни не пожалею, – хватал Малюта в признательности полы государева кафтана.
– Ну ладно, вижу, что любишь ты своего царя, а теперь ступай. И помни!
Малюта Скуратов дело поставил ладненько – количество шептунов во дворе увеличилось втрое, а в приказах бояре глазели по сторонам, прежде чем отваживались чихнуть. Подьячие приобрели такую силу, какую не имели бояре, и, задрав носы, низшие чины ходили так, будто каждый из них имел в кормление по большому городу.
Втайне от двора Григорий повелел заморским мастерам понаделать в темных комнатах слуховые окна, у которых рассадил своих людей, и те, меняясь, словно в карауле, доносили Малюте последние новости. А они были разные: дочка Петра Шуйского слюбилась с молодым приказчиком и второй день появлялась на зорьке; два боярских сына разодрались из-за девки, и один другому вышиб глаз; матерая вдовица Воротынская запила с молодым стольничим, который годился ей едва ли не во внуки.
Малюта без утайки пересказывал Ивану Васильевичу все новости, и тот всегда слушал его с прилежным вниманием.
– Не ошибся я в тебе, Малюта, – ласкал Иван Васильевич холопа, – не ошибся.
– А тут еще о царице разное худое глаголят, – подступал осторожно Григорий.
– Говори, Малюта, не тяни. Мне теперь все едино! Чего там такое болтают, что я не знаю?
Поводил Скуратов в смущении глазами, а потом решился:
– Дескать, девок красивых в свой терем неспроста царица приваживает. Будто с ними в постелю ложится. По трое бывает! Вот они ее и ласкают.
Это известие для Ивана было новым. Крякнул государь с досады и произнес ласково:
– Продолжай, Григорий Лукьянович, продолжай, родимый, никто тебя не обидит, всю правду говори.
– Царица лично этих девиц благовониями натирает, а потом тело их целует. Неужно ничего не замечал, государь?
Как же не заметить такое! Бывало, прижмешь к себе черкесскую княжну, а она бабье имя выкрикивает. Неделю назад Иван Васильевич подписал указ о сожжении в срубе двух баб, которые были уличены в содомском грехе. Сожгли, как ведьм, с позором.
Но царицу, как ведьму, не сожжешь. И плетей не дашь, чуть что не так, она башкой в петлю лезет.
– Ты про это никому не говори, – строго наказал Иван Васильевич. – А за царицей присматривай... Смотри-ка что делается-то, исчадье ехидное! А теперь ступай, Гришенька, и спуску боярам не давай.
Ласков был со слугой Иван Васильевич.
Малюта Скуратов не все рассказал государю. Вчера вечером одна из боярышень раскидывала опилки по дворцовому саду, в тех самых местах, где любила гулять Мария Темрюковна.
Никитка-палач с пристрастием допрашивал девицу, и после каждого удара на ее теле оставались следы от двенадцатихвостной плети. Она призналась, что хотела навести порчу на царицу и уже целый месяц забрасывает ее следы опилками, когда та выходит к Благовещенскому собору.
Царице и вправду занедужилось в последний месяц, и теперь Малюта не сомневался, что волхвование не прошло бесследно.
Боярышня рассказала о том, что, кроме нее, порчу на царицу наводили еще три девицы и одна ближняя мамка: бабы подкладывали свои волосья ей под постелю, шептали заклинания на свечах и кололи иглами восковые фигурки.
А тут еще истопник объявился, что дежурил под дверьми у царицы: верные люди приметили, что держал он в руках лягушачий скелет, а это неспроста!
Палач божьей милостью
Никитка-палач был потомственным мастером заплечных дел. Москва еще помнила его отца, высоченного и дохлого на вид старика, у которого кости выпирали во все стороны так, будто он не подозревал о существовании пищи или постился по крайней мере года полтора. И было странно смотреть, как закопченный и высушенный, словно вобла, старик легко размахивал топором, будто то была ложка, а не пудовое орудие.
Старый мастер рубил головы несколько десятилетий кряду, и если бы все выставить через версту, то наверняка они опоясали бы пол-России.
Но к старости он начал слепнуть и вызывал смех у собравшегося народа, когда удар приходился мимо склоненной головы, отщепив от колоды огромную занозу. А иногда дорубал узника несколькими ударами, как это делает неопытный мясник, прежде чем повалит животное.
Вот тогда одряхлевший мастер и обратился к государю, чтоб отпустил его с миром на покой, дал бы за службу небольшое поместье, где можно было бы коротать денечки и считать кур; а если нет... хватит и полтины в месяц, чтобы пить квасу и быть по воскресеньям пьяным.
Однако государь отпускную не давал до тех пор, пока палач не подыщет замену.
А это оказалось самым трудным – не шел народ в заплечных дел мастера! Не могли прельстить ни большой оклад, ни обещание пожаловать поместьем близ Москвы. Не было охотников! И старый палач сослепу продолжал обрубать носы и уши приговоренным, продлевая тем самым их страдания.
Каждый день глашатай с Лобного места объявлял о том, что государь призывает на службу заплечного мастера, но толпа оставалась равнодушной к этому воззванию.
Вот тогда старик и обратился к сыну:
– Пойми меня, Никитушка, на отдых мне нужно, стар я совсем. Того гляди сослепу тяпну себя по ноге, и ни поместья тогда мне не надо будет, ни полтины к празднику! А ты не робей! В государстве всякая работа