— Другой — Рогинский, помощник нынешнего — Вышинского. Ты про него наверняка тоже слышал. Первого привели в наручниках под конвоем из камеры осужденных к высшей мере наказания для приведения приговора в исполнение. Ну а Рогинский вместе с нашим первым замом Фриновским — как ты знаешь, теперь он тоже стал бывшим — пришли засвидетельствовать эту процедуру, чтобы потом доложить обо всем каждый своему начальству.
— А что, разве при расстреле требуется их присутствие?
— Порядок такой установлен. Когда расстреливают больших чинов: бывших наркомов, маршалов и генералов всевозможных, прочих деятелей большой государственной важности, все должно производиться в присутствии самых высоких представителей НКВД и Прокуратуры СССР.
— Понял.
— Ну так вот, представляешь картину: Рогинский смотрит в упор на своего бывшего начальника так испуганно. Глаз не может оторвать. Он ведь прежде к нему в кабинет без позволения какой-то секретарши-замухрышки носа не смел просунуть. Заискивал, прогибался, щелкал каблуками. И вдруг ему надо засвидетельствовать факт смерти Акулова… На мужика жалко было смотреть. Что ни говори, а при убийстве присутствовать не каждый может.
— Зрелище действительно жуткое, — поежился Григорий Моисеевич. — Не позавидуешь.
— Ну тебе-то, допустим, все равно этим предстоит заниматься в самой скорости. Но об этом потом. Слушай дальше. Привели, значит, этого Акулова. Вид у бывшего прокурора жалкий. Сам понимаешь — остриженный наголо, бледный от долгого пребывания в тюрьме, сгорбившийся, сломленный. Небритый, в грязной, затасканной одежонке, башмаки дырявые. Приличную-то одежду с него другие заключенные стащили. Зачем она ему — какая разница, в чем будут расстреливать. Все равно потом свалят нескольких мертвецов в одну кучу и отвезут в Бутово.
— Зачем туда?
— А там их хоронят. Предают, так сказать, земле. Правда, без гробов. Это для них ненужные излишества.
Могилевский внимал рассказчику, широко разинув рот. Ведь еще месяц назад все эти страшные тайны были ему неведомы. А теперь он слушает их не просто как посторонний, а как свой — один из приближенных к этому, прежде чуждому ему, особому кругу людей. Блохин поднял свой стаканчик, они чокнулись, выпили, закусили вкусно пахнущими укропом и чесноком солеными грибками.
Блохин расстегнул верхнюю пуговицу на гимнастерке, расслабленно отвалился на спинку стула.
— Так вот, — продолжал он свой жуткий рассказ, — стоит, значит, этот бывший Прокурор Союза ССР Акулов в дырявых, стоптанных башмаках перед благоухающими «Шипром» пижонами в наутюженных, новеньких мундирах и блестящих черным глянцем хромовых сапогах. Оба брезгливо морщатся от одного неопрятного вида и тухлого запаха. Тот, само собой, человек неглупый, все соображает: сейчас при них его расстреливать будут — раньше ведь сам посылал подчиненных на такие мероприятия. Да и лично присутствовал не единожды, как-никак до того, как стать Прокурором СССР, был первым замом начальника ОГПУ и ему при расстрелах больших чинов полагалось по должности присутствовать.
Комендант вытащил пачку «Казбека», поковырял спичкой в зубах, выплюнул на пол крошку, закурил.
— И вдруг представляешь, этот Акулов разом преобразился. Спину распрямил, голову задрал, словно петух, глаза заблестели. Как напустился он на Рогинского. Ты, говорит, ведь мой бывший помощник, как никто другой, точно знаешь, что я не враг, не изменник, не заговорщик, не террорист. Меня сломали. Били, издевались, унижали. Помимо воли заставили оклеветать и себя и других товарищей. Выбивали показания! Так орет этот Акулов, аж пеной исходит.
— И что же тот?
— Кто?
— Ну его бывший помощник в начищенных сапогах.
— А, Рогинский. Этот вдруг как закричит на Акулова: вы преступник, враг народа! Вы приговорены советским военным трибуналом к высшей мере наказания… Тут Фриновский спохватился, решил прекратить препирательства. Дал знак рукой. Акулова стали оттаскивать в сторону. Он упирается и кричит: «Прочь, я старый большевик. Да здравствует Сталин!» Ну шагах в двух от них его тут же уложили одним выстрелом в голову. Повалился на опилки.
— Какие опилки?
— В расстрельном подвале пол всегда опилками посыпают. Чтобы кровь не растекалась. Очень, знаешь, удобно. Как только убитого унесут, окровавленное пятно мои бойцы собирают в ведро, а это место сразу же посыпают свежими опилками. Очередной осужденный приходит на чистое место. Порядок должен быть везде.
— Ясно, — зябко поежившись, задумчиво произнес Могилевский.
— Ну так вот, упал этот Акулов спиной на опилки. Кровь фонтаном, а широко раскрытые глаза неподвижно уставились прямо на этих двоих «свидетелей». Фриновский с Рогинским так вот сразу с лица спали, мгновенно побледнели, того и гляди, следом за ним рухнут на пол, словно в них стреляли. Ишь ты, думаю, вида и запаха крови не переносят, чистоплюи. Ну, подошел наш тюремный врач-эксперт Семеновский — тебе, кстати, с ним еще придется иметь дело. Деловито нагнулся, внимательно посмотрел в зрачки расстрелянного, пощупал запястье — нет ли пульса. Все, говорит, готов. Можно подписывать акт об исполнении смертного приговора.
— Страшно-то как…
— Тебе страшно? А каково моим сотрудникам, которые каждый день людей расстреливают? Ведь от человеческой крови люди просто звереют. Мало кто такую работу долго выдержит. Одни спиваются — таких приходится увольнять. Другие лезут в петлю, стреляются. Третьи сходят с ума… В гражданскую на фронте и то проще. Там, бывало, стреляешь в противника, знаешь — иначе он тебя угрохает. Мстишь за друзей, за товарищей убитых… А тут… Я им каждый раз внушаю: вы же преступников ликвидируете, общество наше советское от врагов народа очищаете, огромную пользу стране приносите. Но не всегда помогает. Иной раз у самого голова понимать отказывается. Про сердце молчу. Валидол всегда ношу при себе. Так что нагрузка на нервы у нас огромная, ничего не скажешь.
— Но кто-то же должен этим заниматься. Законом определено. Во всем мире так делается. Врагов надо расстреливать.
— Чего ты мне про весь мир заладил. Знаешь, сколько людей каждый день мимо меня на расстрел проводят? Я ведь комендант, обязан все это дело организовывать. Все кругом меня боятся, как кровожадного зверя. А у меня иной раз слезы на глаза наворачиваются.
Глаза у Блохина действительно неожиданно увлажнились, он вытащил платок, шумно высморкался.
— Я вас понимаю, товарищ Блохин.
— Вот тебе и «понимаю». Представь, ведут на расстрел мужика. А я с ним, как сейчас с тобой, сидел вот за этим самым столом много раз. Тосты за его здоровье произносил, пожелания всякие высказывал, счастья желал. Таким же вот холодцом потчевал, окорок с хреном нахваливал. Почти все начальники здесь бывали. Даже сами наркомы наведывались. И вот представь, проходит он, уже осужденный к высшей мере наказания, мимо меня, молча, опустив голову. Но все же меня видит, узнает, конечно. Разговаривать нельзя — осужденных и конвоиров по моему приказу на сей счет инструктируют строго. Так я, незаметно от конвоя, дотронусь слегка до плеча, пожму локоть. Ну свой же он, мать твою… И ему на душе все полегче, хоть с одним знакомым человеком с воли перед смертью попрощался. Думает, может, родным весточку подаст. А я после расстрела — сразу в свой кабинет, к бутылке. Запрусь один, пью и плачу…
— М-да, вам не позавидуешь, — посочувствовал Могилевский.
— Ты вот что, лучше налаживай скорее изготовление таких препаратов, чтобы приговоры приводились в исполнение без стрельбы, без вида человеческой крови. Большое дело сделаешь, скольких людей от душевных и физических мук убережешь.
— Точно так же мне и товарищ Берия говорил, как это… «Надо, чтобы вдохнул — и готов».
— Вот именно. Так давай с этого и начнем. Сделаем тебе машину вроде автобуса — с задними дверями. Наподобие «черного воронка». Ну а ваше дело придумать газ, чтобы можно было запускать его минут на двадцать внутрь — и все. Подали фургон задом к Бутыркам, вывели из тюрьмы человек десять