хотелось.
– С чем же ты пришел, боярин? Или обидела чем?
Борис Иванович всегда считал, что литовки очень красивы. От русских баб их отличала необыкновенная белизна кожи, будто она присыпана снегом, а волосы цветом напоминали пестрые камешки, выброшенные на прибалтийский берег в свирепую бурю.
– Матушка, я всегда твою ласку видел. Привечала ты меня не только добрым словом. В прошлом годе на Пасху с государева стола получил пирог с грибами, а нынче на праздник Всех Святых жалован был рейнским вином с великокняжеских подвалов. Грех мне, государыня, таить на тебя обиду. И другим не позволю! – повысил голос знатный воевода. – Не ратное это дело – наушничать, а только не могу поступить иначе. Глаза хочу твои приоткрыть, государыня, на лукавые помыслы.
– Продолжай далее, Борис Иванович, – подбодрила ласково великая княгиня. – Помню я твою добрую службу.
Голос у Елены Васильевны был журчащий и хмельной и походил на струю вина, разбивающуюся об пол. И опьянел боярин от слов государыни, будто взаправду отведал ковш медовухи.
– На измену меня Андрей Шуйский подбивает, Елена Васильевна. Говорит, что в вотчину к князю Юрию Ивановичу ехать надобно. Берегись, матушка, прослышал я о том, что совокупляются бояре вокруг Юрия. Только и ждут, злыдни, когда ты споткнешься, а у них силы предостаточно, чтобы тебя в спину подтолкнуть.
– Вот как! Руки у них отсохнут. А тебе, князь, спасибо за службу. Ступай себе.
Заструилось вновь крепкое вино, и Борис Горбатый мог поклясться, что чувствует его запах. Крепкие пары витали в воздухе, они способны были замутить разум, опьянить мозг, и князь уже чувствовал, как тягучий хмель потихоньку добирается до его сознания.
– Постой, боярин, – окликнула государыня Бориса Ивановича, а когда тот глянул на нее из-под кустов седых бровей, продолжила: – Чем ты можешь доказать свою правду?
– Чем же я могу доказать, матушка? Только праведной службой своей, – пожал плечами боярин.
– Ежели провисишь на подъеме полчаса, тогда поверю, – заключила матушка-государыня.
От былого хмеля не осталось даже запаха. Тряхнул трезвой головой Борис Иванович и отвечал:
– Ради правды я и поболе могу провисеть.
– Не будем откладывать надолго. Не терпится мне выявить изменника. Вот сегодня я и узнаю, кто прав.
В ПЫТОШНОЙ ИЗБЕ
Хозяином Пытошной избы был Иван Шигона. Со времени приключившейся с ним напасти он изрядно поусох, пожелтел и выглядел, как сухарь, только что вынутый из духовой печи. Плечи его скривились и приподнялись к самым ушам, а ключицы так заострились, что того и гляди расцарапают до крови шею. Иван почти лишился волос, а его лысый череп потемнел и напоминал крашеное пасхальное яйцо, каким ветхие старушки потчуют несмышленых младенцев.
В самом дальнем углу избы за махоньким столиком устроился поседевший в приказах дьяк, но, несмотря на лета, он был бодр и по-крестьянски крепок. Единственным недостатком служивого являлась глухота, и Шигона всякий раз так кричал дьяку в ухо, будто его самого пытали заедино с прочими мятежниками.
Заплечных дел мастерами в Пытошной избе были два брата. Видно, зачали их родители в пятницу, вот потому выросли они нескладные, с огромными туловами. Братья напоминали корявые, неструганые чурбаны, из которых бестолково выпирали обломанные сучья в виде коротких рук.
Свое дело они исполняли исправно и, как могли, выжимали из заговорщиков подлинную правду, не гнушаясь даже клещами.
Здесь же находился Овчина-Оболенский, по велению государыни он был назначен судьей и теперь неловко поглядывал на престарелого Бориса Горбатого, который уже снял кафтан и стал распоясывать порты.
– Понимаю я тебя, Иван, – утешал своего судью Борис Иванович, – доносчику первый кнут. Так наши деды живали, от этих заветов и мы не должны отступаться. – Горбатый опустил штанины, и Овчина узрел наготу именитого боярина.
– Ты уж меня прости, Борис Иванович, не по своей воле судить поставлен.
– Ишь, как все меняется, Иван. Когда-то ты в моей рати полковым воеводой был, а сейчас по указанию самой государыни судьей поставлен, чтобы доносчиков допрашивать. – Оборотясь к заплечных дел мастерам, князь скомандовал, будто бы видел перед собой дворовых людей, служивших у его стремени: – Приступайте, готов я. – И вытянул вперед мускулистые руки, заросшие до самых локтей рыжеватыми волосами.
Шигона-Поджогин поднял с пола хомуты, потом дернул худым плечиком и распорядился:
– Суй руки вовнутрь, боярин, не обессудь, ежели крепко повяжу.
– Ничего, подвязывай, у каждого своя служба, – скривился Борис Иванович, почувствовав, как узкие ремни, подобно лезвиям, искромсали его запястья.
– А теперь, боярин, к ногам чугунную плиту привязать надобно. – Поджогин ловко приладил петли к стопам Горбатого. – Велика тяжесть, – посочувствовал Шигона, – ежели не разорвет за полчаса, значит, дальше жить будешь. А вы, молодцы, чего застыли? Тяните боярина.
Братья только того и дожидались. Закачались они, застучали по каменному полу, а после, ухватившись за свободный конец веревки, потащили боярина к самому потолку.
Зашуршала тяжелая чугунная плита, а потом, зацепившись самым краем о жестяной лист, заскрежетала так жалобно, будто господь вдохнул в металл душу. Боярина медленно подняли к самому потолку. Он силился не закричать, а когда разомкнул уста, отвечал смиренно:
– Эх, тяжела же она, правда-то, того и гляди все кишки мне порвет. Чего не вытерпишь ради нашей государыни.
Оболенский посмотрел на раскачивающуюся плиту, на голые ноги боярина. Сейчас его тело казалось неимоверно длинным.
– А теперь, Борис Иванович, глаголь мне подлинную правду, что матушка Елена Васильевна от тебя хотела услышать.
– Да какую же ты от меня, нехристь, правду желаешь услышать?! Что знал, то и поведал.
– Понимаю, боярин, – сочувственно качнул бритой головой князь Иван Овчина, – а только затем я сюда матушкой поставлен, что усомниться должен. Видать, у тебя, боярин, праведные слова в глотке застряли. Эй, мастеровой, – ткнул конюший в одного из братьев, – помоги князю Горбатому, авось, они выпрыгнут наружу.
Палач умело расправил плеть, которая длинной змеей пробежала по комнате, а потом уверенно опустил ее на спину боярина.
– Господи, – только и произнес Борис Иванович.
– Подлинные речи хочу услышать, боярин, говори как есть. А ты, палач, не ленись, почему невниманием князя Горбатого обижаешь? Добавь ему еще десяток ударов.
Треснул чурбан – это заговорил один из братьев:
– Как скажешь, господин.
Хвостатая плеть ложилась на плечи, шею, спину боярина, оставляя после себя тонкие красные следы.
– Как есть правду говорю, – вещал Борис Иванович, полагая, что, если он провисит так еще хоть минуту, позвонки его разойдутся и он рухнет к ногам Овчины-Оболенского грудой поломанных костей.
– А ты пытошные речи пиши, – прикрикнул конюший на дьяка, который без конца отирал перо об остаток седых волос, строптиво торчащих на самом затылке.
– Пишу, батюшка, пишу и слово боюсь пропустить, – уверил служивый и уткнулся лбом в серую бумагу.
– Дурья башка, ты так своим носом все письма расцарапаешь, буковки правильные выводи.
– Стараюсь, батюшка, – заверил дьяк. – Ой стараюсь! – От усердия у него на лбу выступил обильный пот, который грозил соединиться в один ручей и залить каракули.
На столе служивого стояли огромные, мутного стекла песочные часы, частицы отсчитывали отмеренные полчаса, и, когда последняя крупинка песка неслышно упала на дно колбы, Шигона-Поджогин робко