менее важных, чем убийство врагов, просто их никто не замечает, никто не воспевает их так, как воспевают убийства... Мы можем ставить обелиски, очищать реки, помогать крестьянам выращивать пшеницу... Мы можем учить людей, чтобы они не поддавались на ложь и не шли убивать других людей. Я могу работать самых в опасных местах: возле реакторов, на свалках... Что угодно — только не убивать. Я не могу... Нет... Уйдём. Давай уйдём?
— Я понимаю, Вельда. Но как мы уйдём? — Я тоже люблю бродить по дорогам, под дождём и среди развалин... Но как так? — уйти вдвоём? — Это верная смерть.
— Жить в клане так же опасно, — сказала Вельда.
Не сразу, но всё-таки быстро вспомнил я, сколько людей было закопано вокруг неё на поляне. Больше, чем в клане Учителя. Раза в три больше. Наверное, я побледнел, когда вспоминал. Наверное, Вельда это увидела. В мире, где между людьми идёт война, женщина не должна видеть страх мужчины, его неуверенность — и уж тем более то, что он чувствует себя бумажным тигром. И рассудительность моя после произнесённой страстной речи смотрелась как-то не так. Я решил, что дело скверно. Проницательная Вельда угадала это и сказала:
— Прости. Я пытаюсь воевать с тобой. Это неправильно.
— Мы решим всё потом, — сказала она. — Главное, не забывай, о чём мы здесь говорили. Не забудь, что мы сказали.
— Такое не забудешь, — я через силу улыбнулся.
— Так здорово, что ты позвал меня в клан, — призналась Вельда. — Спасибо.
Я опять вымученно улыбнулся, затоптал угли костра, и мы отправились спать.
*вдоль берега*
Два дня ходьбы — и мы в убежище. Нас встретили как триумфаторов. Какие-то девчонки плакали, ребята хлопали меня, жали руки, потом устроили пир: напекли на железных листах пирогов с яблоками, крыжовником и смородиной, играли на гитаре. Каждый, кто думал обо мне более или менее как о приятеле, считал долгом пригласить в компанию, предложить бокальчик пива, да порасспрашивать. Но общество людей, не важно, большое или маленькое, тяготило; не хотелось разговаривать ни с кем, хотя и приятно было ощущать людскую заинтересованность. Отрезок времени после Города и до Храма перевернул моё мироощущение. В двадцать первом веке я хотел дружить с людьми и радоваться вместе с ними, но теперь, когда такая возможность появилась, я стал неспособным ею воспользоваться. Роковые слова сказал я себе. «Не получается. Не могу быть с ними».
Вельда мучилась от чужого внимания сильнее моего и уходила в лес, заставляя меня чувствовать вину за то, что ей так плохо, а мне хоть бы хны, и я сижу у костра и болтаю себе то с теми, то с другими, и с виду ничуть я на неё не похож, хотя по-настоящему-то я такой же, как она, только прикидываюсь. Я стал думать, как Вельда.
Первые недели, проведённые в будущем, я не мог свыкнуться с мыслью, что моё перемещение во времени не сон. Потом, путём долгих интеллектуальных усилий, я почти поверил в окружающую действительность. Почти — но не до конца, ибо вокруг меня всё-таки был именно сон. Убежище с его магическими огнями под потолком, с картонками и матрасами на полу, с вечным костром посередине, — всё это было видением, которому предстояло кончиться — и кончиться в самом роковом значении. Не успею я оглянуться, как голоса Учеников смолкнут, круговерть ирреальности скомкает изображения их лиц, и начнётся другой сон, и третий, и ни за один не уцепишься, потому что все они нематериальны. Материальный мир сгорел в ядерном огне — и остались лишь бесплотные дождливые видения, которые грезятся богу после непосильной работы на жниве апокалипсиса. Вот что узнал я за отрезок времени между Городом и Храмом. А Вельда, она узнала это куда раньше меня — не зря она родилась после Нашей Эры. Она так и сказала мне: не цепляйся за многое. В божественном сновидении удержать подле себя можно лишь один-два предмета.
Я готов был к борьбе со сновидениями, ибо знал, чт
На следующий день после моего возвращения, когда почти совсем стемнело, Учитель позвал меня и Катю в маленькую кладовку, заставленную банками с солёными овощами. Там он зажёг три светящихся шара и жестом пригласил нас присаживаться на ящики. Кузьма Николаевич уже знал всё и про микросхему у Кати в голове, и про планы Анжелы Заниаровны, и про положение дел в Городе. Никто из нас ему об этом не докладывал — просто мы были не первыми людьми, убежавшими от механистов в лес.
— Когда-то, — сказал он, бродя от одной полки с банками к другой, что было вовсе не в его манере, — когда-то вся Земля была как Город. Всюду металл, бетон, видеокамеры, чёрные формы. Никуда не скроешься, нигде не отдохнёшь. Чуть что не так — и тебя арестуют. Цивилизация напоминала двигатель, из которого вытекло всё масло. Чудовищный механизм, работающий вразнос. Его невозможно было точно отрегулировать, он постоянно работал неправильно, а это значило, что в нём гибли все без разбору: и те, кто за него, и те, кто против. Поэтому, когда началась война, не только колдуны принялись разрушать цивилизацию. Этот механизм всем опостыл — в том числе и самим механистам, которые теперь молятся на него.
Кузьма Николаевич обошёл сидящую передо мной Катю со спины и положил руку ей на затылок. Сделав несколько странных движений, которые мой глаз уловил с трудом, он поправил Кате волосы и протянул мне на ладони окровавленный комочек премерзкого вида. Его величество биопаспорт, понял я. Катя же не поняла ничего — только повертела головой и потрогала зачем-то нос.
Учитель, брезгливо отшвырнув комок в угол, продолжал, как будто всё так и должно быть:
— Однажды я попал в такое место, где была повышенная концентрация механического ужаса. Это было атомное бомбоубежище. В десять раз больше бетона, чем везде. В десять раз больше металла,