Греко, Гойе и об эскизах Леонардо, о его анатомических исследованиях, которые, разумеется, импонировали ей своей бесстрашной, безжалостной точностью. Из художников двадцатого столетия лишь Джакометти и Фрэнсис Бэкон могли вызвать у нее одобрительную гримаску. Она проявляла столь же мало интереса к современному искусству, сколь была несведуща в современной большой политике, что было удивительно, если учесть, в какой семье она выросла. Как-то раз она взглянула на меня с откровенным удивлением, когда я заговорил о Шарле де Голле в прошедшем времени. Оказывается, она даже не знала о том, что он умер. Я никогда не видел ее читающей газету, и в доме у нее не было ни телевизора, ни радио, а лишь старенький проигрыватель и небольшой, явно случайный, набор пластинок от Орландо Лассо и Габриэля Фавра до Сержа Гейнсбура и Астора Пьяццоллы. Но несмотря на большие белые пятна в ее мировосприятии, она все больше поражала меня своей аналитической проницательностью и детальными познаниями во всем том, что ей было интересно, будь то индейская археология, персидский суфизм или учение Гете о красках. Если мне когда-нибудь удалось написать что-то о живописи лучше других, то причиной тому были наши с Инес разговоры в постели, когда мы лежали и курили, еще не отдышавшиеся, влажные от пота, и она пускалась в философские рассуждения о каком-нибудь неожиданном предмете со свойственным неординарному мыслителю тончайшим балансированием на грани искренности и скепсиса. Она — одна из самых одаренных личностей, которых я когда-либо встречал на своем веку, потому что ее образование было из тех, какое обычно бывает у людей, не учившихся регулярно, но рыскающих по музеям и библиотекам из чистого, не имеющего определенной цели любопытства, жадных до знаний без оглядки на схоластические постулаты.
Единственное, чего ей не хотелось, так это разобраться в нас самих, проанализировать наши отношения, то, что происходило между нами и что ожидало нас в будущем. Это чересчур глупо, заявила она, когда я однажды в минуту нежности и расслабленности шепнул ей о том, чтобы завести ребенка. Она хрипло рассмеялась, увидев мои вспыхнувшие щеки и робкий взгляд, и стала отвинчивать крышку на бутылке коньяка, которая всегда стояла у нее на полу рядом с кроватью. Она потягивала из бутылки коньяк и заливалась смехом, так что мне в конце концов пришлось стукнуть ее по спине между худенькими выпирающими лопатками, чтобы она не захлебнулась. Когда она повернулась ко мне спиной, чтобы полюбоваться в зеркале своим возбужденным видом, ее лопатки напомнили мне сложенные крылья большой птицы. Мы встречались у меня дома или у нее в квартире, в переулке около еврейского кладбища, но она всегда требовала, чтобы я непременно позвонил ей по телефону перед приходом. Я мог сколько угодно трезвонить в ее дверь, но она никогда не впускала меня, если я являлся к ней без звонка, даже тогда, когда в окнах ее квартиры горел свет. Она же, напротив, могла явиться, когда вздумает, в любое время суток, вся вибрируя от сдерживаемого неуемного желания, которое должно было быть удовлетворено немедленно, зачастую едва лишь мы переступали порог прихожей. После нашей первой встречи мы крайне редко, и лишь поздно ночью, выходили из дома вместе и посещали бары и забегаловки на окраине города. Но мы никогда не показывались в заведениях в центре города, где рисковали наткнуться на кого-нибудь из знакомых. Такое условие поставила Инес. Она хотела, чтобы мы оставались тайной, как она выражалась, тайной для всего мира. Вскоре я понял, что я у нее не единственный мужчина. Она никогда не рассказывала мне о других, но в то же время не стала скрывать, что они у нее есть, когда я однажды наконец собрался с духом и спросил ее об этом. Сначала ее позабавила моя ревность, и она наблюдала за мною с отстраненным интересом, подобно тому как антрополог наблюдает за необычным поведением туземцев. Она знала, что я страдаю, и не мешала мне страдать, очевидно не чувствуя, что только она может положить конец моим терзаниям. Потом ей стали надоедать мои вопросы и мое обиженное молчание.
В ту ночь, когда Астрид и Симон заночевали у меня, я все время думал о ней, и она постоянно вторгалась в мои мысли, когда мне больше не о чем было думать или нечем заняться. Ее лицо, ее тело возникали передо мной в перерывах между ездками той ночью, и меня не покидал страх перед встречей с нею. Мысль о том, что мы находимся в одном и том же городе, превращала его в опасную зону, где одновременно и ее отсутствие, и риск ее внезапного появления время от времени вызывали мгновенную боль, точно чья-то неведомая рука сжимала мои легкие и желудок. В то утро я, как всегда, много раз хватался за телефонную трубку, готовый набрать ее номер. Я несколько часов пролежал на диване, покуривая и слушая музыку, пока серый свет зимнего дня не стал тонуть в синеве сумерек. Я вышел, чтобы немного подышать воздухом, стал бродить бесцельно по улицам, в толпе прохожих, спешащих куда-то со своими дипломатами, хозяйственными сумками или ведущих за руку детей. А когда я вернулся и подошел к своей квартире, то услышал за дверью голосок Симона. При виде меня он умолк и прижался к матери. Оба они лежали на диване, и это выглядело так, словно я был чужим и вторгся на территорию, которую мальчик за эти сутки привык считать своей. Она подняла взгляд от альбома с рисунками и улыбнулась мне неуверенной, вопросительной улыбкой. Ничего, если они переночуют здесь еще одну ночь? Конечно, все в порядке, ведь я сам пригласил их к себе. Я и вправду нисколько не был в претензии за то, что меня отвлекали от моего мрачного меланхолического настроения. Она извинилась за мокрый матрас, но я только отмахнулся, заметив, что и сам мочился в постель почти до той поры, пока не стал ходить в гимназию. Она вежливо улыбнулась, хотя высказывание мое было, в сущности, не слишком-то остроумным. Я почувствовал запах ее духов. Сегодня она выглядела иначе. Она собрала волосы на затылке в «конский хвост», и я заметил, что она подвела глаза, точно желая произвести приятное впечатление. Но делалось это, вероятно, не ради меня. Скорее всего, это была лишь та боевая раскраска, за фасадом которой женщины обычно пытаются укрыться в те моменты, когда все в их жизни идет наперекосяк. Не подведенные тушью глаза придавали ее взгляду твердость и независимость, которые так не вязались с игривой, лукавой усмешкой, внезапно искривившей ее губы, хотя, в сущности, улыбаться было нечему. Возможно, она улыбалась от смущения, а возможно, хотела доверчиво пригласить и меня позабавиться и удивиться тому, что она вдруг оказалась со своим малышом здесь, в квартире совершенно чужого ей человека, бездомная и отданная во власть его неожиданного гостеприимства.
Она купила продукты к обеду и сразу же принялась за стряпню, а я сел и стал читать мальчику вслух, главным образом потому, что не знал, чем бы мне еще заняться. Малыш, глядя на меня недоверчиво, слушал, как я читаю ему про маленьких синих человечков в белых колпачках гномов, похожих на грибы, которые жили в какой-то деревушке, но потом он придвинулся ко мне поближе, а под конец даже прислонился ко мне, позволив обхватить его рукой за худенькие плечики. Астрид бросила на нас взгляд из кухни и улыбнулась, а я рассматривал рисунок, изображавший синих человечков не без некоторого смущения, словно самому себе не желая признаться, как трогательно все это выглядит. Шофер такси читает детскую книжечку вслух несчастному малышу, жертве развода. В кастрюле что-то шипело и булькало, а по квартире распространялся запах лука и рубленой зелени. Для меня это было все равно что игра в папу, маму и ребенка, но ведь я в этой игре затесался между ними и этим разгневанным человеком с проседью, от которого мы сбежали. Я уже давно сам не занимался стряпней, обычно подкреплялся поздним вечером, заскочив куда-нибудь в кафе-гриль. Я искоса смотрел на нее, стоявшую в кухне и делавшую вид, будто она чувствует себя как дома, о чем я ее попросил, сам смущенный этой банальностью. В сущности, если вдуматься, то очень часто в самые значительные моменты жизни человек изрекает подобные ни о чем не говорящие банальности. Но тогда я еще не подозревал о том, что в моей жизни наступает такой момент. Я просто смотрел на нее, читая малышу книжку и объясняя ему слова, которых он не понимал. Астрид была такая же высокая, как и Инес, только бедра у нее были округлыми и ноги в черных чулках, под короткой юбочкой, — с более плавным изгибом. Все у Астрид было не так, как у женщины, питавшей мое вожделение, которое в конце концов стало признавать лишь женские формы, присущие Инес. Я, можно сказать, совсем не смотрел на других женщин, с тех пор как встретил Инес, и если я теперь помимо воли украдкой разглядывал Астрид, то лишь потому, что она стояла в моей кухне, спиной ко мне, и резала овощи. Движения ее были более спокойными и размеренными, и даже в голосе ее ощущалась некоторая ленца, столь не похожая на порывистую, синкопирующую горячность речи моей утраченной возлюбленной. Глядя на Астрид, можно было подумать, что у нее в запасе уйма времени. Она всецело отдавалась последовательности действий, их естественному ходу, не пытаясь его ускорить. Она ничего не делала рывками или с нажимом. В ее обращении с вещами была некая безошибочность действий, свойственная сомнамбулам. Чувствовалось даже, что ей доставляет удовольствие плавно, без усилий, погружать острие ножа в упругую кожу помидора, который, казалось, сам по себе обнажил перед нею свою сочную мякоть и свои зеленоватые зернышки.
Пока мы ели, я совсем не думал об Инес. Мы говорили о своих занятиях, как это обычно принято