привык считать своим сыном.
Темное влажное пятно на простыне было единственным следом, который малыш и его мать оставили после себя. Правда, она, судя по всему, оставила при себе также мои ключи. Я снял постельное белье, чтобы бросить в стирку, и, неся его в ванную, ощущал запах детской мочи и аромат ее духов. Все-таки она нашла время подушиться, прежде чем уйти от своего седоватого мужа. Если прошлым вечером, чуть смущенным жестом протягивая ей ключи, я и подумал о том, что она, пожалуй, из тех женщин, на которых заглядываются на улице, то это была всего лишь мимолетная мысль. Я все еще находился во власти своих собственных переживаний. Ставя мокрый матрас на ребро, я заметил лежащий под кроватью рисунок углем, который обычно висел у меня в изголовье, прикрепленный к стене кнопками. Вероятно, ночью он свалился на пол. Это был набросок птичьего черепа, который Инес однажды подарила мне, задолго до того, как я в последний раз видел ее, следя из окна за ее удаляющейся фигуркой, пока она не пропала из виду в круговерти снежинок, которые ветер кружил причудливыми спиралями.
Я встретил ее снова пару лет спустя, однажды вечером, выходя из кинозала вместе с Астрид. Мы с улыбкой кивнули друг другу в толпе, и Астрид спросила кто она. Я ответил, что это женщина, которую я знал когда-то давно, задолго до нашей с ней встречи. По сути дела, это было правдой. Я, разумеется, рассказывал Астрид о ней, но это было в ту пору, когда мы еще не вполне готовы были откровенно рассказывать друг другу о нашем прошлом. Я не сказал ей, что женщина, которую мы встретили в фойе кинотеатра, — та самая Инес, о которой я говорил ей вскользь и чуть отстраненно, как обычно мужчины рассказывают о женщинах, бывших в их жизни до женитьбы, своим женам. Собственно, я не понимаю, почему не сказал ей об этом. Очевидно, я боялся, что Инес все еще таится где-то в глубине, и, должно быть, думал, что после этой мимолетной встречи ее образ снова всплывет и заставит втайне страдать или предаваться мечтам. Инес была все так же красива и по-прежнему смотрелась экзотичной восточной женщиной, но когда я обернулся к Астрид, чтобы ответить на ее не лишенный любопытства, но отнюдь не инквизиторский вопрос, я ничего не ощутил в глубине моего существа, там, где обычно гнездилась боль. Она была теперь просто женщиной, которую я когда-то любил, в то же время предаваясь иным мечтам и залечивая другие раны.
Я поднял рисунок с пола и стал искать кнопку. Она даже не зафиксировала эскиз, и мой большой палец оставил отпечаток на одной из широких линий, составляющих контур птичьего черепа. Я потер пальцы друг о друга, чтобы избавиться от следов угольной пыли.
За полгода до этого жарким днем в конце лета я зашел в Музей скульптуры, в основном чтобы побыть немного в прохладе. Я думал, что буду там единственным посетителем, но в одном из небольших затененных залов увидел ее. Она стояла спиной ко мне, ее черные волосы были собраны в пучок над длинной узкой шеей. Это был зал римской скульптуры. Вначале она была лишь силуэтом в отдаленном, освещенном солнцем проеме двери в одном из последних залов анфилады, и ее тень черным рисунком отпечаталась на глянцевых изразцах пола. Она была бледна, хотя солнце жгло нещадно целых три месяца подряд. Я остановился, но она, судя по всему, не слышала, как я подошел. На ней было длинное черное платье и черные туфли с массивными каблуками на босых ногах. Это были старомодные, мрачноватого вида туфли с ремешками вокруг щиколоток, которые заставили меня представить себе медленное танго в каком- нибудь довоенном борделе Буэнос-Айреса. Сама ее бледность имела легкий медовый оттенок, и у меня внезапно появилось предчувствие, что я буду касаться ее, что я оставлю отметины своих рук и губ на этой бледной и вместе с тем теплой и удивительно гладкой коже. Она стояла перед бюстом римского императора, или, вернее, тем, что осталось от этого человека с лишенным иллюзий, мрачным лицом, разрушенным временем. Его голова держалась на железной штанге, пропущенной через камень, и казалась отрубленной от тела. Черты лица были почти полностью разрушены, и вместо них, на том месте, где должны были быть нос и губы, на поверхность выступали прожилки и поры камня. Лицо походило на картину, медленно разрушаемую тысячелетиями и исчезающую в безликой вечности мраморной глыбы. Я поделился с девушкой своими наблюдениями, во всяком случае сказал что-то в этом роде, а она обернулась и посмотрела на меня своими большими темными глазами так спокойно, точно узнала знакомого. Казалось, она уже видела меня прежде, хотя на самом деле мы с ней до этого никогда не встречались.
Ее лицо все еще выступает из глубины лет, оно сопровождает меня сквозь все хитросплетения, все завихрения времени, через все то, что произошло за эти годы. Оно выступает как будто на старой, позеленевшей монете, которая выскользнула из моих рук. Оно появляется редко, но неотступно. Иной раз я не могу себе представить ее, а иной раз она является посреди изменчивых картин дня, является среди других лиц, ее лицо, которое я когда-то сжимал ладонями, пытаясь прочесть в нем то, что было для меня загадкой. Ее взгляд утратил для меня свою былую пугающую притягательную силу, словно покрылся патиной, помутнел и поблек в потоке лет, но иногда она снова смотрит на меня, смотрит отстраненным, вопросительным взглядом, в котором читается вопрос, на который невозможно ответить, да теперь уже и ни к чему.
Мы вышли из музея вместе. Мы шли бок о бок в свете заходящего солнца, отбрасывавшего длинные тени на раскаленные стены домов, шли по булыжникам площадей и говорили без устали обо всем, что приходило в голову, и казалось, не было преград тому, о чем можно было бы спросить, что рассказать и что ответить. Мы шли по набережной, через парки, все шли и шли, словно не в силах остановиться, а между тем последние отблески солнца уже отсвечивали на стеклах верхних окон домов, и сумерки просачивались в щели между булыжниками, окутывали травяные лужайки, падали на рябь воды. Бредя наугад, точно сомнамбулы, мы все же под конец дошли до ее дома в переулочке, напротив еврейского кладбища. Мы откладывали то, что, как мы оба понимали, было лишь вопросом времени, говорили теперь уже не столь взахлеб, а с долгими паузами, и лишь смотрели друг на друга так долго, как только могли, оттягивая тот момент, когда нам придется прикоснуться друг к другу там, в ее комнате, с видом на заросшие могилы и покосившиеся надгробные плиты с загадочными для нас письменами.
В ней было что-то старомодное, вернее, в ее манере говорить, и это было связано не только с ее акцентом. Она казалась явившейся из другого времени, точно сошедшей на берег с одного из тех больших океанских пароходов со скошенными трубами, которые давно уже потонули или разрушились. Ее отец был француз, дипломат, а мать — персиянка, и она застряла здесь в городе после того, как ее родители поехали дальше, в Тегеран, Нью-Дели и Каракас. Она сказала мне, что занимается рисованием, но впоследствии я никогда не мог отделаться от мысли, что она просто ждет, пока подвернется что-нибудь другое. Были у нее еще какие-то занятия, я так толком и не узнал какие, как ни выспрашивал ее, но ясно было одно, что деньги, очевидно, никогда не были для нее проблемой. Убранство ее квартиры было спартанским, точно монастырская келья, и она, судя по всему, питалась исключительно замороженными готовыми продуктами, но зато тратила целые состояния на такси, и я впоследствии ни разу не встречал женщины, которая покупала бы такое огромное количество туфель. Дорогие, экстравагантные, несуразные туфли, которые она надевала всего лишь пару раз, после чего они валялись, забытые, на дне шкафа. Она показывала мне нарисованные ею наброски черепов и груды костей, и я не знал, как реагировать на это ее пристрастие к изглоданному наследию смерти, которое она без конца фиксировала округлыми, иногда резкими, иногда легкими, а иногда решительными линиями. Ее черные глаза и черные, углем, рисунки, казалось, открывали путь в неведомую мне тьму, и мне приходилось отказываться от мысли туда проникнуть. В любую секунду она могла вдруг, вздрогнув, устремить на меня испуганный взгляд, точно я напуган ее неожиданным словом или резкой интонацией. Это повторялось часто, и всякий раз казалось, будто она вот-вот сломается. Именно в такой момент мы наконец уступили тому, что росло в нас во время прогулки по городу. Тело ее было длинным, почти долговязым, груди маленькими, а ноги длинными и узкими, со щиколотками, выступающими под кожей подобно косточкам птичьих крыльев. В ее облике не было ничего беспечного, не было успокоенности, она проявляла ненасытный голод, который обнаруживался в неутолимой жадности ее рук и губ. Любовь с Инес была сражением, которому не видно было конца, необузданным, неукротимым всплеском ярости, точно ей хотелось увлечь меня в бездну и полететь вместе со мной в пустоту, обвив мое тело во время этого бесконечного, головокружительного падения. Мы выпустили друг друга из объятий, когда за окнами уже давно посветлело, и она вдруг попросила меня уйти.
Это продолжалось чуть больше года. Когда на улице снова пошел снег, любовная история была уже позади, если можно было так назвать эту ошеломляющую цепь похожих на корчи объятий, всплесков ярости, философских излияний и редких эпизодов молчаливой и неспешной нежности. Когда мы не занимались любовью, мы говорили об искусстве, больше всего о художниках прошлого, Рембрандте, Эль