между чужими людьми, и, словно по молчаливому соглашению, избегали темы, затрагивающей события минувшей ночи. Я спрашивал ее о кинематографической кухне, задавал те же вопросы, которые наверняка задавали ей и многие другие, а она рассказывала о режиссерах, которые ей нравились, о Трюффо, Ромере и Кассаветесе. Я же говорил об абстрактной живописи, об экспрессионизме, о Де Кунинге и Джэксоне Поллоке, а время от времени нас смешил Симон своими остроумными, забавными замечаниями, на которые бывают способны только дети. В целом все было спокойно и просто, и можно было подумать, что это не она только что ушла от мужа и не меня накануне бросила возлюбленная. Когда я этим вечером ехал в машине к аэропорту, откуда обычно начинал свое ночное дежурство, я вдруг почувствовал почти с легким уколом совести, что впервые за долгое время на душе у меня сделалось легко и беззаботно. Лишь после того как я миновал центр города и покатил по эстакаде, ведущей к аэровокзалу, мне вдруг подумалось, что я не сделал, как обычно, крюк, чтобы затем черепашьим ходом проехать, затаив дыхание, мимо еврейского кладбища. Были вечера, когда я почти не возил клиентов из-за того, что не в состоянии был покинуть квартал, где жила Инес, и регулярно, с некоторыми промежутками возвращался туда в надежде, что она выйдет из дома. По мере того как мои инквизиторские вопросы стали отравлять часы, проводимые нами вместе, Инес однажды, во время одного из редких для нее приступов жалости, попыталась утешить меня, заявив, что она изменяет мне не с каким-то одним человеком, а со многими, и что она не отдает предпочтения никому из своих любовников. По ее понятиям, сама их многочисленность должна была облегчить мои страдания и показать мне, что ревность в данном случае бесполезна и неуместна. Поскольку нас у нее так много, то каждый может чувствовать, что именно с ним она изменяет всем остальным. Я представлял себе, как она отдается им, одному за другим, в каких-то неизвестных мне комнатах или в комнате с окнами на кладбище, которую я так хорошо знал. Я мог быть всего лишь одним в череде ее мужчин, которых она посещала или принимала у себя, и мне не лете было от ее доверительных признаний в том, что именно наши различия, наши разные тела, лица, судьбы завораживали ее. Я размышлял о том, была ли она одной и той же, независимо от того, с кем занималась любовью, или она была другой с каждым из нас, и не мог понять, какая из альтернатив была более ужасной. Ее неистовство было неизменным, когда она кидалась на меня на полу моей прихожей, даже не сняв пальто, и столь же неизменно далеким был ее взгляд, когда она позволяла ласкать себя, безвольно лежа в своей постели. В те вечера, когда она запрещала мне приходить к ней или не подходила к телефону, я кружил в машине около ее переулка или парковался на углу и сидел, не сводя глаз с ее входной двери. Я понимал, что все это смехотворно и унизительно, но я знал также и то, что не устою против искушения унизиться перед нею еще больше.
Было громадное, глубокое различие между нашей первой встречей в прохладном полутемном зале среди изувеченных временем римских бюстов, когда она обернулась ко мне и посмотрела на меня немигающим взглядом. Возвращаясь мысленно к этой сцене, я уже больше не мог понять, то ли это она ответила на мой взгляд, то ли я ответил взглядом на ее немой вопрос, сам его не понимая. Я знал, как просто остановить свой взгляд на ком бы то ни было и как легко затем навсегда потерять друг друга из виду. И, быть может, внутренний протест против случайности этого водоворота встреч и взглядов и побудил меня влюбиться в Инес. Быть может, вовсе не ее отстраненный взгляд, как мне хотелось бы думать, а именно этот протест вырвал меня из пут привычной, отупляющей круговерти повседневности. А возможно, она и впрямь способна была разглядеть что-то во мне, увидеть дальше и глубже, хотя не исключено и то, что там и видеть было нечего. Просто я, должно быть, оказался всего лишь изменчивым отражением в беспокойном, преображающем водовороте взглядов. Когда я затем держал в своих ладонях ее лицо, я пытался вновь увидеть тот ее взгляд, который распахнулся передо мной подобно расщелине, и я увидел в тот миг себя, наконец освободившегося от пут. И вместе с тем ее взгляд как бы держал меня в узде, не подпуская близко, то дразнящий или гневный, то рассеянный. Она вырывалась, когда я пытался покрепче обнять ее, она выскальзывала из моих рук или, наоборот, прижималась ко мне так тесно, что я переставал видеть ее перед собой. Ничего из того, что мы делали, не оставляло следов надолго, все мои слова растворялись в молчании, едва успев прозвучать. Каждый вечер, каждую ночь у нас повторялась одна и та же встреча, те же объятия, те же слова. Мы были все время в движении, и в то же время двигались в никуда. Это не могло иметь будущего, точно ложный путь, в стороне от времени, которое неслось само по себе.
Были, правда, мгновения, когда она, судя по всему, отдавалась мне искренне, редкие мгновения, когда она заставляла меня верить, что я не просто один из череды любовников, проходящих через ее жизнь. Иногда она оставалась у меня на несколько дней. Я готовил для нее еду, пока она сидела и рисовала, а когда я утром после работы возвращался домой, она была все еще здесь. Когда мы уставали заниматься любовью, она, свернувшись калачиком в моих объятиях, рассказывала, перескакивая с пятое на десятое, о своем детстве с переездами с места на место, и из ее рассказа возникали разрозненные, спорадические картины Лондона, Варшавы, Каира. Однажды ранней весной, нашей единственной весной, мы лежали в моей постели и перелистывали монографию о Вермере, а за окнами на улице лил дождь. Мы прислушивались к шуму дождя и рассматривали картины художника, изображавшие тихие комнаты, освещенные мягким, ясным светом, в которых женщины Вермера сидели, читали письма или наливали молоко из глиняного кувшина. Она заметила, что еще ни разу не была в Амстердаме, и вдруг, загадочно улыбаясь, вскочила с постели. Я слышал, как она о чем-то говорит по телефону в соседней комнате, а спустя короткое время она вернулась в спальню и сдернула с меня одеяло. Она сказала, что через час отправляется поезд на Амстердам и что она уже заказала для нас билеты. Она рассмеялась при виде моего туповатого остолбенения и пояснила, что платит за все она. Именно тогда я обнаружил, что Инес всегда ходит с паспортом в кармане. Она даже не пожелала сперва заехать домой, нужно будет лишь заскочить в какой-нибудь банк, до того как взять такси и отправиться на Центральный вокзал. Ее единственным багажом была полиэтиленовая сумка со всякими вещицами, которые она успела купить у входа в вокзал перед тем, как мы сели в поезд, в эйфории от предстоящего приключения, точно дети, собравшиеся на каникулы. Я знаю, что все там выглядит иначе, но тогда мне запомнилось, что каналы идут не концентрическими кругами, но спиралями, и мы с Инес бродили вдоль них, предаваясь, как обычно, своим философским эскападам, иногда прерываемым ее смехом, звенящим среди домов с высокими белыми окнами. Я думаю, мы оба были счастливы тогда, в тот дождливый уикенд в Амстердаме. Она выглядела моложе, чем обычно, как ни глупо это может показаться, поскольку ей было лишь чуть больше двадцати.
Но я с самого начала воспринимал ее как женщину много старше себя. Причиной, по которой мною ощущалась эта разница в возрасте, были, разумеется, мужчины, все те мужчины, которых она знала, но там, в Амстердаме, она была только моей, и она, казалось, в самом деле забыла о том, что кроме меня у нее были другие. Точно она освободилась от своего существования мрачного, распутного и пропащего ангела любви, способного заставить зрелых мужчин выть на луну. Она даже позволила мне положить руку ей на плечо, когда мы шли с ней рядом. У нас дома мне этого никогда не позволялось.
В Амстердаме на окнах не было занавесок, и можно было заглянуть в комнаты, где, казалось, люди ничего не скрывали или не хотели, чтобы в их жизни было нечто, скрытое от постороннего взгляда. И я тогда впервые почувствовал, что между мною и Инес тоже происходит нечто подобное. Она прижималась ко мне, когда мы шли вдоль каналов, она могла вдруг остановиться на тротуаре и поцеловать меня, на виду у всех. Мы сидели в темноватых харчевнях, пили пиво, курили сигареты. В голландских пачках было по двадцать пять сигарет, и мы спорили и никак не могли решить, сказывается ли в этом скаредность или расточительность голландцев. Мы болтали и смеялись, окутанные спиралями голубоватого дыма, или стояли над темно-зеленой, неподвижной водой каналов, и казалось, что мы движемся какими-то окольными путями к цели, которая все время отодвигается от нас, но на самом деле мы лишь двигались по кругу. Мы заходили во все отели, но нигде не оказалось свободных мест, и кончилось тем, что мы устроились на ночь на каком-то пассажирском судне. Ночью мы лежали на узкой койке в нашей каюте, неподвижно, обессиленные после целого дня блуждания по городу, и я представлял себе, что мы находимся далеко в открытом море, между континентами. Я сказал ей об этом, и она усмехнулась чуть снисходительно, точно в ответ на лепет ребенка, и погладила мою щеку медленно, с почти печальной нежностью, которую я ощутил и которая доставила мне одновременно и радость, и боль.
Это была передышка на пути к завершению наших отношений; и по мере того как мы приближались к концу, я все больше терял голову. Вскоре она снова стала отвечать мне уклончиво или раздраженно, когда я спрашивал ее, где она была или куда идет, и чем неохотнее она отвечала, тем настойчивее становились