и слишком значительно стало теперь звонить ей в сравнении с легкостью и непринужденностью, с какими мы с ней говорили обо всем, что придет в голову, в течение тех трех недель, что провели вместе. У меня пресеклось дыхание, когда я услышал ее низкий, мрачноватый голос с безукоризненным нью-йоркским произношением. Я готов был уже начать разговор, когда до меня дошло, что слышу не ее, а автоответчик. Она сообщала, что уехала и будет отсутствовать до конца августа. Сидя с прижатой к уху трубкой, я слушал ее голос и вдруг среди кустов шиповника увидел Астрид. Нагая и загорелая под распахнувшимся пляжным халатом, она шла, размахивая, как ребенок, мокрым купальником, так что вокруг нее образовалось облачко из сверкающих водяных капель. Проходя мимо кустов шиповника, она задела их слегка, и листья отозвались легким трепетанием. Она не замечала меня, шла с опущенной головой мимо низеньких окошек гостиной, погруженная в какие-то свои, неизвестные мне мысли. Крупинки влажного песка прилепились к ее ступням и лодыжкам, а ее красивые груди чуть колыхались в такт ходьбе, более белые, чем покрытые загаром лицо и ноги. Почему я не вышел ей навстречу? Почему не увел в самую дальнюю комнату дома в этот тихий час, когда дети носились по пляжу? Почему я не выкинул из головы эту безнадежную любовную историю, а сидел, прижав к уху трубку, слушая обращение, которое Элизабет наверняка оставила на автоответчике много недель назад, адресуя его всем и каждому? Она ничего не сказала мне о том, что собирается уехать. Но возможно, приняла решение в последний момент; она ведь была свободна и независима, и ей ничто не мешало принять любое решение. Уехала ли она одна или с кем-нибудь? Я практически ничего не знал о ней или о тех людях, с которыми она была знакома. С кем-то она все-таки наверняка должна была видеться, и, возможно, я был не единственным мужчиной в ее жизни.
«В ее жизни». Эти слова внезапно показались мне несколько выспренними. Разве сам я не был всего-навсего мужчиной, с которым она провела пару недель минувшей весной? И, как говорится, где это сказано, что я должен быть для нее чем-то другим, чем-то большим? Я представил себе, что как раз в эту минуту она восседает на заднем сиденье мотоцикла, мчащегося по дороге через пустыню Мохаве, положив руки на бедра мотоциклиста, одного из тех юнцов художников в черных кожанках и узких солнцезащитных очках, которых я встречал в Ист-Виллидже. Они сидели, облокотившись на стойку бара с видом пресыщенных жизнью мужчин. А я в это время сижу здесь, и крытом соломой летнем домике, респектабельный, изнывающий от тоски семьянин. Я даже не способен был видеть комизм ситуации и особую извращенность в том, что испытываю ревность в отношении женщины, с которой спал и предавался разврату за спиной собственной жены.
Спустя несколько дней я уехал в город, в издательство, чтобы встретиться там с редактором. Затем отправился посмотреть квартиру в старой части города. Я нашел объявление о том, что она сдается внаем. Владельцем ее оказался журналист с остатками пивной пены и капельками пота над верхней губой. Ему предстояло аккредитоваться в Москве нынешней осенью, пока что сроком на один год. Он хочет сдать квартиру с мебелью, пояснил он, показывая мне свое жилище. Он обладал невероятно дурным вкусом, но это даже каким-то образом ободрило меня, потому что его журнальные столики со столешницами из дымчатого стекла и кожаные диваны с обивкой коньячного цвета лишь прибавляли драматизма моей всесокрушающей и жестокой решимости. Если немного видоизменить это вульгарное убранство, то можно будет освободить место так, чтобы у каждого из нас, у меня и Элизабет, была бы своя комната, где мы смогли бы работать. В «ее» комнате имелся даже французский балкон, выходящий на север, и если постараться, то его можно будет превратить в ателье художника. Я был сам поражен собственной самоуверенной предприимчивостью, слушая разглагольствования хозяина о расходах на отопление и особенных удобствах его жилья. Я вел себя так, словно Элизабет уже не только решила вернуться домой в Копенгаген, но даже согласилась съехаться со мной, хотя у меня отнюдь не было каких-либо оснований надеяться ни на то, ни на другое. Показывая мне ванную комнату, журналист с гордостью обращал мое внимание на то, как прекрасно гармонирует позолоченная арматура с темным кафелем и стульчаком красного дерева на унитазе; он вытер пот над верхней губой и взглянул на меня с игривым, понимающим блеском в глазах. Он словно приобрел надо мною некие права после того, как я увидел его жилище. Я, вероятно, собираюсь разводиться? Или мне просто понадобилось тайное любовное гнездышко? Он употребил именно это слово, после чего я на минуту потерял дар речи и мне подумалось, что обычно головы людей набиты на самом деле тем же, что и их квартиры. Я пробормотал что-то вроде того, что мне, дескать, нужна квартира для работы, а дети выросли, и им требуется теперь больше места. Но он лишь удовлетворенно хрюкнул и заметил, что его, впрочем, это нисколько не касается. Мрачной выглядела не только его ванная — я вдруг ощутил мрак в душе. Он попросил у меня номер телефона, но я сказал, что меня не будет в городе до конца лета, так что лучше я потом позвоню сам. «Что ж, валяй», — хитровато улыбнулся журналист, и его наглый взгляд, выражавший бесцеремонное «между нами, мужчинами, говоря», впился в мою смущенную физиономию, когда он закрывал за мною дверь. Возвращаясь в северную часть города, я пытался убедить себя в том, что липкая улыбочка журналиста и его мрачный интерьер не могут смутить нас, что то, что возникло между мною и Элизабет, останется с нами, где бы мы не находились. Но, в сущности, как я себе это представляю? Как будет выглядеть наша новая жизнь? Разве может Элизабет стать Розе вместо матери, она, до того рассеянная, что забывает зашнуровать собственные туфли? Смогут ли они с Астрид стать «подругами»? И сможет ли она занять место Астрид на званых ужинах в кругу друзей? Немыслимо было представить ее, сидящей за столом в потертой кожаной куртке и застиранной футболке и принимающей участие в светской беседе на вилле в северном предместье. Катя по шоссе в косом предвечернем свете, из-за которого автомобили отбрасывали длинные, спрессованные, искаженные тени на блестящий асфальт, я понял, что собираюсь отказаться не только от Астрид, но и от всей моей прежней жизни. И, быть может, не только мысль об Элизабет выводила меня из равновесия, но и сознание, что я должен буду отказаться от всего. Мысль о том, что я снова должен буду стать никем и оставить позади того человека, каким я был в глазах других, «поменять шкуру», подобно тому, как змея сбрасывает кожу. Мысль о том, что я снова смогу ощутить в порах воздух и вдохнуть в себя головокружительное ощущение, что все еще возможно и что мое существование между прошлым и будущим еще не окончено.
Был вечер накануне Ивана Купала. Я совершенно забыл, что Астрид пригласила на этот вечер гостей. Все они уже сидели с бокалами в руках перед домом за столом, вынесенным наружу и поставленным среди кустов шиповника, с видом на море. Гостями были инспектор музеев с женой и моя мать. При виде меня он приподнял бокал жизнерадостным жестом весельчака, а моя мать издала радостный вопль, точно узрела самого рождественского Деда Мороза, явившегося с опозданием на полгода. Я обернулся и увидел Астрид, которая выходила из дома с подносом, уставленным всевозможными вкусными яствами. Она подставила мне щеку для поцелуя и бросила на меня понимающий взгляд, точно желая извиниться за неумеренно аффектированное, театральное приветствие моей матери. Она слегка улыбнулась, думая, что я уязвлен. Я поспешил засмеяться в ответ на ее мягкую иронию и сел за стол рядом с гостями. Солнце начало скрываться за горизонтом, на пляже людей почти не осталось, и тени уже легли на вмятины, оставленные на песке множеством голых пяток. Я увидел в воде две маленькие фигурки, совсем темные на фоне позолоченных летучих отблесков на горизонте. Спустя некоторое время они вышли из воды на берег. Это были Симон и Роза. Неужто я и в самом деле намереваюсь бросить их и веду себя так, словно не понимаю, что время начинать все сначала давно прошло? Минуло время открытых возможностей. Время начинать жизнь наступило не для меня, а для них, тех, что бежали к нам по берегу, а их маленькие мокрые тела блестели в лучах заходящего солнца. Разве я когда-нибудь смогу найти слова, чтобы объяснить им, почему покинул их раньше времени? Раньше того времени, когда они сами покинут нас, чтобы найти свое место в жизни. Инспектор музеев предложил окунуться перед ужином, и я пошел в дом за плавками. Из окна я мог наблюдать за группкой перед домом. Симон и Роза стояли, обернув свои закоченевшие тела полотенцами, словно плащами, и что-то произносили посиневшими от холода губенками. С их волос стекала вода, а Астрид массировала им спины, между тем как моя мать наклонилась, чтобы лучше слышать то, что они говорят, с той демонстративно-педагогической миной, которая всегда появлялась на ее лице, когда она говорила с детьми, точно перед нею были два дебила. Астрид удивленно посмотрела на меня, увидев, что я вышел из дома в плавках, с небрежно наброшенным на плечи полотенцем. Она скривила губы, и в ее узких глазах появилась усмешка. «Смотри не простудись», — сказала она.
Вода и впрямь была довольно холодная. Инспектор музеев принадлежал к тем субъектам, которые используют «метод оптовиков», впервые отправляясь на загородную прогулку. Он собирал воду в пригоршни и растирал ею руки и живот и лишь затем осторожно погрузил свое тощее тело в море. Сам же я любил тот захватывающий дух момент, когда вода обнимает мое тело, словно гигантская ледяная рука. Я