— Что ты! — сказала Ирка.
Потом они немного поговорили:
— А детям своим ты сама делаешь уколы? — спросила Ирка.
— Девочка у меня не болеет, ее незачем колоть. А сын в отца, хворый, его приходилось.
— Жалко?
— Жалко, что болеет, а колоть чего ж жалеть?
Уходя, Вера упаковала свою коробочку, собрала, несмотря на Мулины протесты, кусочки ваты с осколками ампул: «Все равно на улицу иду, чего им тут лежать?»
Такой мне запомнилась Вера еще до того, как умер ее муж. После того, как он умер, Веру на улице стали жалеть, а потом осуждать. Но скоро перестали и жалеть и осуждать — привыкли, что Вера никак не подберет себе мужа, что у нее каждый месяц новый муж, что она с ними пьет, а иногда и дерется.
— Я ей говорила, — возбужденно таращась, рассказывала Нинка. — «Ты их не допускай сразу к себе. Что это, только познакомилась — и сразу ведешь». А она мне: «А чего я буду кривляться? Что он — маленький, не понимает? Просто мужики теперь такие. Сорвал и ушел. Ни одного порядочного мужика».
С тех пор, как Нинка проводила своего Пашу в армию, она частенько забегала к Вере. Одно время они ходили в кино, на танцы, но потом Нинка все-таки остепенилась, взяла себя в руки. И вот теперь, когда у Мули появился жених, она тоже часто стала бывать у Веры. Куда-то они ходили вместе, о чем-то таинственно совещались. Должно быть, Муля тоже верила в ее опытность.
К субботе Муля говорила, то и дело неестественно приподнимая верхнюю губу, слова у нее получались с лихим металлическим присвистом, и Муля наслаждалась этим металлическим присвистом — она наконец-то вставила зубы. Шестимесячную завивку Муля тоже сделала. Седые завитые кудри, металлическое сияние во рту, разговор с залихватским присвистом отдалил Мулю от нас с Иркой; в черных Мулиных глазах появилось что-то агрессивное. Она меньше стала возиться дома, вечерами подолгу засиживалась у бабы Мани — у бабы Мани была швейная машина, Муля шила себе новое платье.
Над Мулей подшучивали, называли ее «красоткой», спрашивали, каким браком она собирается сочетаться — церковным или гражданским, готов ли ее свадебный наряд. Баба Маня сдерживала Нинку и Ирку.
— Шутка дело, — говорила она о Муле, — в тридцать четыре года вдова. Ну-ка! Видишь, как сейчас Верка бесится.
Маня не ревновала. И жизнь и смерть, с тех пор как умер Николай, унесли так много, что ревновать не имело смысла.
В субботу Мулин отставник зашел за ней. Он опять робко постучал с улицы в окно, опять не захотел входить в комнаты, ждал Мулю где-то на середине улицы. Впрочем, Муля и не приглашала его в дом. Ушли они засветло, вернулась Муля поздно.
— Ну как? — спросила Ирка.
— Ничего, — с вызовом ответила Муля.
— Дом кирпичный?
— Кирпичный.
— Стеклянная веранда есть?
— Есть.
— Не обманул, значит, тебя.
— Не обманул.
И Муля принялась рассказывать сама. Дом прекрасный, кирпичный, новый, сухой. Полы крашеные, но такие гладкие, что лучше паркетных. Мыть их, наверно, легко. Двор большой, широкий, винограда целая плантация. И дома рядом большие, улица приятная, весной и летом зелени будет полно. Сын у отставника серьезный, в очках, без пяти минут инженер, не то что Женька-балбес, поздоровался вежливо и ушел: «Папа, мне нужно в город».
— Я как вошла, — сказала Муля, — посмотрела, говорю: «Шкаф я поставлю сюда, этажерка будет стоять здесь, трафарет надо менять…»
— Показала себя?
— Ага.
— А что вы с ним делали, когда остались вдвоем? — спросила Ирка.
— Чай пили, — целомудренно не замечая подвоха, ответила Муля. — А потом в театр пошли.
— Муля? Ты была в театре! За сколько лет?
— И не помню за сколько. Нет, помню. Три года назад в клубе у нас что-то такое представляли.
— Так то самодеятельность.
— Ага. Самодеятельность. Да мне все равно — что самодеятельность, что не самодеятельность.
— А в театре понравилось?
— Народу много.
— А когда ж у вас свадьба?
— Он торопит, — сказала Муля, и от металлических зубов ее пошло сияние. — А я за то, чтобы подождать. Я ему говорю: «Дочке скоро рожать; надо кому-то маленького нянчить».
— Брось, брось, Муля. Нечего на меня сваливать. Я тут ни при чем.
Муля не ответила.
— А когда ж новое свидание?
— В субботу. Он хотел пораньше, а я говорю: «Некогда. Я работаю».
Всю неделю Муля агрессивно присвистывала своими стальными зубами. Рот ее излучал металлическое сияние. Металлическое сияние шло и от седых шестимесячных кудрей. Но в остальном Муля вела себя, как обычно. Вставала на рассвете, готовила завтрак, будила бабку Маню, чертыхалась оттого, что кто-то не поставил кастрюлю на место, что куда-то запропастилось постное масло, убегала на работу, разбудив Ирку и меня. Возвратившись с работы, подметала, мыла полы, стирала, готовила, а поздно вечером подсчитывала свой фабричный заработок — наклеивала талоны на большие листы бумаги. И в субботу у Мули все шло, как всегда. Вернувшись с работы, она разогналась на большую стирку — наносила воды, поставила на огонь выварку, вытащила узел грязного белья, а когда Ирка спросила: «А как же твой генерал?» — Мулиного отставника Ирка называла то полковником, то маршалом, то сержантом, — Муля неожиданно махнула рукой:
— Да ну его!
Все-таки, когда отставник постучал в окно, Муля, минуту посомневавшись, отерла с рук мыльную пену и вышла открывать дверь. Потом она переодевалась, причесывалась, а отставник ждал ее на улице. И тут мне почему-то показалось, что ничего у Мули с отставником не будет. Просто невозможно, чтобы у Мули с ним что-то было.
— Знаешь, — сказал я Ирке, — по-моему, ничего у них не будет.
— Я тоже так думаю, — сказала Ирка. — Ей и раньше предлагали выйти замуж, а она не выходила.
Но все-таки некоторое время я еще сомневался. Еще субботы три Муля ходила на свидание к отставнику, а потом будто разом сняла с себя шестимесячную завивку и погасила металлический блеск во рту. С Верой дружба у нее быстро разладилась. Нам Муля ничего не объяснила. Мане она сказала неопределенно:
— Если бы раньше человек нашелся, а сейчас как была у меня семья, так пусть и остается.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Во вторник предпоследней недели декабря я шел в редакцию на вечернее дежурство. Открыл калитку и увидел на углу нашего дома трех парней. Голоса их я слышал еще в доме — парни ссорились, — и я собирался сказать им, чтобы они шли ссориться в другое место. Двоих из парней я знал в лицо, они жили на нашей улице. С одним из них, высоким, грузноватым, одетым в пижамные штаны и в стеганку, накинутую поверх пижамной куртки, я даже иногда здоровался — он был приятелем Женьки, звали его Валерка. Когда я вышел, двое парней напирали на Валерку должно быть, все они только что были у него дома, выпили и теперь вышли на улицу выяснять отношения. Однако, когда я поравнялся с парнями, они уже называли друг друга «Витёк», «Валера» и, дружески соединившись, двинулись по улице вверх к ближайшему нашему магазину: у этого магазина всегда начинались и заканчивались такие ссоры. Немного проследив за парнями и решив, что теперь уже всё в порядке, что они не вернутся и не испугают беременную Ирку, я повернул от дома к трамваю, но на полдороге встретил дядю Васю, шофера такси, и он опять показал мне на парней:
— Смотри, что делают!
Я обернулся. Теперь против Валерки было четверо. Наверно, те двое встретили еще друзей, и ссора разгорелась с новой силой. Валерка стоял ко мне левым боком, но грузно нагнулся навстречу тем четверым, правая рука его, заканчивавшаяся чем-то блестящим, была выставлена перед животом, а те четверо шарахались от его руки, бежали по какому-то четко очерченному кругу, стараясь забежать Валерке за спину. Они пока не рисковали ступить внутрь этого круга, но так долго продолжаться не могло, я вспомнил, какими слепыми и глухими были лица парней и когда они ссорились, и даже когда они, дружески соединившись, шли в магазин и называли друг друга «Витёк», «Валера».
— Порежутся, проклятые, — сказал дядя Вася и, поискав что-то глазами вокруг себя, качнул палку в нашем заборе.
Но в это время Валерка попятился, повернулся спиной к своим противникам и грузно побежал. Он был в галошах на босу ногу, и, чтобы галоши не спадали, он бежал как будто на лыжах, не поднимая высоко ног, шоргая галошами по земле.
— Правильно, — сказал дядя Вася с облегчением, — уйди лучше от беды домой.
Четверо Валеркиных противников с облегченным и торжествующим ревом погнались за ним. А добежав до кучи строительного мусора у нашего дома, стали кидать вслед Валерке обломки кирпича. Мы с дядей Васей направились к ним, но вдруг дядя Вася прижал меня к забору. Все так же, словно на лыжах, Валерка выбежал из дому с охотничьим ружьем в руках. Еще не веря, что он может выстрелить, четверо задержались на мгновение, а потом трое бросились бежать — меня поразили их лица: смесь страха, смущения и какого-то отчаянного, пьяного веселья, — и лишь четвертый остался у кучи строительного мусора с обломками кирпича в руках. Он кинул свои бесполезные кирпичи навстречу Валерке, а тот выстрелил в него. Парень поднес руку к жалкой своей белой модной кепке, крикнул удивленно: «Попал!» — и осел на землю. Мы с дядей Васей кинулись к нему; парень лежал, уткнувшись лицом в битые кирпичи. Когда мы перевернули его на спину, внутри у него что-то перелилось с места на место.
Я побежал в школу звонить в «скорую помощь» и милицию, сообщить в редакцию, что не смогу прийти, а в это время кто-то остановил орудовский мотоцикл. И орудовец забрал Валерку вместе с ружьем. Валерка, переодевшись, ждал, пока его заберут. Минут через десять после этого явилась милицейская машина с врачом. На улице уже было темно, и пока врач со своим помощником осматривал убитого, мотор машины работал — шофер прожектором освещал кучу строительного мусора, на которой лежал убитый. Если кто-то из толпы пытался что- нибудь посоветовать милицейскому врачу, откуда-то из темноты, из машины, скрытой за светом прожектора, кричали на советовавшего:
— А ну, отойди! Отойди! Без тебя знают! И-ышь, умный какой!