Казалось бы, с тех пор как начали говорить о ней, с тех пор как начали писать о ней, могли бы уже разобраться, что к чему. Ничего подобного. Все тайны, тайны по самое горло. Сколько я прочитал книг, а мне так и не удалось узнать, сгущается ли у других слюна, как у меня, когда они занимаются любовью, или нет. По-прежнему неопределенность. Многоточие. Или пробел в тексте. Как белая простыня на постели. Но ведь простыня, когда занимаешься любовью, служит не для того, чтобы скрывать что-нибудь. У нее другая функция. Но есть система. Тюрьма. Тюрьма, из которой нет выхода. Многоточие, похожее на пунктирную линию, обозначающую границу, которую никто не осмеливается переступить.
Вот, например, еще что я вам скажу… Хотя нет. Я иду вперед слишком быстро. Я собирался было рассказать об одном инциденте, случившемся гораздо позднее. Минуту. Я не должен торопиться. Такой текст, как мой, имеет смысл, только если я не буду ничего пропускать. Даже если есть риск, что иногда я повторюсь.
Прежде всего нужно сказать, что после окончания школы, в пятнадцатилетнем возрасте я устроился к Дюфике, в магазин канцелярских принадлежностей на улице Фонтен — изготовление, крупнооптовая и мелкооптовая продажа, ВСЕ ДЛЯ БЮРО, как было написано на полосе материи, натянутой в глубине магазина. (Потому что если верить Шампьону и иже с ним, то девизом человека является: все для любви. Или все для задницы. Тогда как у Дюфике — а нас там было тридцать два человека от четырнадцати до семидесяти лет — мы жили под девизом: все для бюро.) Хорошая, серьезная фирма, с немного запыленными помещениями, с двумя большими витринами, в которых никогда ничего не меняли. В то же время мой отец решил, что я должен посещать вечерние курсы, потому что, по его расчетам, хорошо изучив производство, я мог бы стать одним из главных служащих фирмы. Что ж, я не имел ничего против. К тому же тут все было просто: для меня самое приятное — это когда за меня решают другие. Считаю нужным подчеркнуть, что я не принадлежу к числу тех, кто все время настаивает на своем. Решать самому — это меня утомляет. Вызывает у меня какое-то оцепенение. Я откладываю решение на столько, на сколько могу. Если мне, скажем, нужно выбрать между автобусом и метро, то я не делаю этого, пока не окажусь на месте, всегда надеясь, что в последнюю минуту мне будет какой-нибудь знак. При этом я труженик. Добросовестный. Даже скрупулезный. Господин Дюфике отметил это.
— Если Мажи совершает промах, то можете быть уверены, что это у него по глупости, а не по небрежности.
Вот только решений я не люблю принимать.
В мастерских и магазине Дюфике я счел бы нужным отметать такие важные для меня вещи:
1. Моя зарплата: 350 франков — на первом году, 1220 — на четвертом, с различными промежуточными стадиями.
2. Запах клея в переплетной мастерской, запах, от которого у меня были мигрени, что помешало мне хорошо изучить эту часть производства.
— Это ничего, — говорил господин Дюфике, — я тоже не очень хорошо разбираюсь в переплетном деле.
Но моя мать придерживалась другого мнения:
— Мне стыдно за тебя. Мужчина должен уметь все выносить. А что же ты будешь делать в армии?
Система. Я потом служил в армии, но никогда не сталкивался там с запахом клея.
3. Разговоры с приятелями и моя первая настоящая встреча — хронологически первая — с системой.
Здесь я должен кое-что объяснить. Как я уже говорил, вопросы пола в детстве меня не волновали. Они продолжали меня не волновать и потом. Несмотря на разговоры приятелей. Впрочем, они об этом тоже не очень много говорили. Господин Дюфике никакого баловства не позволял. Хотя, если верить системе, все должно было бы обстоять по-другому. Развращающее воздействие всяких мастерских хорошо известно, но меня, уверяю вас, меня никто не пытался развращать. Я сам в конце концов заинтересовался. Потому что время от времени обрывки каких-то разговоров до меня, конечно, долетали.
— А как твоя бабенка, Жюло?
Или:
— Ты уже был на улице Шатоден?
Возраст тоже, наверное, сыграл свою роль. Короче, к шестнадцати годам я решил, что так больше продолжаться не может и что при первой же возможности мне нужно переспать с женщиной. Вот тут я прямо слышу возгласы: бедный котенок, он решился, надо же! Каково! Ну да, в Париже за этим дело не станет. Учитывая особенно, что, возвращаясь вечером к себе домой, он проделывает такой путь! Пересекает весь Монмартр! В шесть часов вечера! Можно догадаться, о чем пойдет речь в следующем абзаце. Не правда ли?
Так вот! Тысяча извинений, милостивый мой сударь, но это дело заняло у меня три года. Именно так. МНЕ ПОТРЕБОВАЛОСЬ ТРИ ГОДА, ЧТОБЫ ПОТЕРЯТЬ СВОЮ НЕВИННОСТЬ. Проходя каждый день в шесть часов вечера через весь Монмартр! И даже делая крюк в сторону бульваров! Как я уже сказал, три года! Плюс-минус два месяца. Предположив, что мое желание возникло в день моего шестнадцатилетия. Такая точность может показаться немного подозрительной, но в известном смысле это именно так. Три года. Неправдоподобно? НО ЧТО ТАКОЕ НЕПРАВДОПОДОБИЕ? Осадок от правды? Названий, которое люди дают той части своей судьбы, которая остается в тени? Которое они дают тому, чему отказывают в реальности? Неправдоподобно? Не будем торопиться с выводами. Я тоже так думал. Считал, что это ужасно, что это самое худшее, что могло быть, и что это неправдоподобное происходит со мной — и, следовательно, я виноват. Ну а если бы я написал: три дня, вы не нашли бы это неправдоподобным? Почему же мои три года более неправдоподобны, чем ваши три дня? Если немного порассуждать. Если попытаться разобраться с проблемой вероятностей. Если я, скажем, бросаю шесть букв на пол, и они образовывают слово ЛЮБОВЬ, то это неправдоподобно. Ну а если они образовывают слово БОЛЮВЬ, то это уже не так неправдоподобно. Почему слово БОЛЮВЬ более правдоподобно, чем слово ЛЮБОВЬ? Вы, наверное, станете смеяться надо мной, но мне все равно. Я ведь не Эдгар Шампьон. Я не стремлюсь к тому, чтобы мной восхищались. Не мечтаю о Французской Академии. Я добиваюсь правды. Хочу понять, как все обстоит на самом деле. А на самом деле все обстоит так: в течение трех лет я, Эмиль Мажи, служащий у Дюфике, живя в Париже, искал в возрасте шестнадцати, семнадцати и восемнадцати лет женщину и не нашел. Я предлагал себя, но никто меня не взял. Неужели я был настолько уродлив? Красавцем я не был, это точно. У меня слишком приплюснутый нос, который не слишком выделяется на лице, не очень светлая кожа, постоянная припухлость красного цвета между носом и ртом. Угри. Акне, если по-научному.
— Мажи, — говорил брат господина Дюфике…
Он приходил иногда с гвоздикой в петлице, поскольку у него была какая-то доля в фирме.
— Мажи, когда я вас вижу, мне всегда кажется, что я нахожусь в оперном театре.
И он напевал:
— Лакне, твой нежный взгляд скрывает…
— Шарль!
Господин Дюфике сердился.
— Я запрещаю тебе. Идите, Мажи. Не обращайте внимания.
Внимания на что? Я ничего не понимал.
Итак, я не был красивым. Но я был не уродливее кого-нибудь другого. Если бумажник лежит на тротуаре, разве не найдется охотников поднять его? Даже если он потрепан и сделан из кожзаменителя. Я не был красивым, но я был тут, я был доступен. И хотя я не был красивым, я, наверное, все же не был и таким уж явно безобразным. Не был таким уж отталкивающим. У меня не было ни лысины, ни лишаев. Я не был ни горбатым, ни косолапым. Было же у меня, наверное, хоть какое-нибудь ОБАЯНИЕ ЮНОСТИ. В шестнадцать-то лет… Хотя, вероятно, и это тоже шутка — обаяние юности. Может, у меня был глупый вид? Возможно. Но в шестнадцать, в семнадцать лет вид у всех глупый. Может, я был застенчивым? Несомненно. Мне не хватало дерзости? Конечно. Чутья? Разумеется. Но мне было шестнадцать лет. Очарование юности. В Париже. Когда я болтался по улицам. Словно выставленный напоказ. Доступный. В пору смятения чувств. Меня двадцать раз могли подобрать, не спрашивая моего мнения, не ожидая моей инициативы. Нет. Я не был востребован.
А ведь я перепробовал все. Все, я прямо заявляю это. Кроме профессиональных проституток. Мне