послушно скользивший под тканью в руке Эрнеста. Якоб застонал, Эрнест приглушил звук своими губами, Якоб дрожал всем телом. Никто еще не прикасался к Якобу там, где была сейчас рука Эрнеста, и, пока большой палец его руки медленно двигался вверх и вниз по брюкам Якоба, рука Якоба вскоре также нащупала путь к члену Эрнеста. Между двумя вдохами он застонал во второй раз, в этот раз у него вырвался вздох. Эрнест чувствовал дыхание Якоба, как будто у самого его уха развевался шелковый платок.
Каким-то чудом за эти пять минут их совершенного счастья на них не наткнулся никто из гостей отеля или воскресных отдыхающих. Если бы это случилось, без сомнения, вышел бы скандал. Но Эрнест и Якоб, никем не замеченные, на несколько мгновений оказавшись одни в целом мире, разделили это счастье на двоих. Никто на них не набрел, ни взрослый, ни ребенок. Если бы их застали врасплох, они бы в тот же день были уволены.
Эрнест похлопотал, чтобы Якоб, считавший себя обреченным на прозябание возле сервировочных столов, был назначен на обслуживание, и в конце концов добился успеха. Месье Фламэн, от которого не укрылась исполнительность Якоба, под напором Эрнеста согласился найти Якобу достойное применение, сначала на террасе, позднее в большом обеденном зале, а если понадобится, и в обслуживании номеров.
Якоб, конечно, был благодарен Эрнесту, но в тот день он целовал его не из благодарности. Поцелуй и объятия были выражением чувства другого рода, а уж насколько оно глубоко, должно было показать время. Якоб прекрасно понимал, что своим поступком поставил под угрозу не только Эрнеста, но и себя, но почему, несмотря на это, он столь легкомысленно подверг их опасности быть застигнутыми, для Эрнеста навсегда осталось загадкой, и, не желая заговаривать с ним о его бесстрашии, он и впоследствии не спрашивал у Якоба о том, что же побудило его поцеловаться с Эрнестом в первый раз именно там, примерно на полпути между отелем и озером, на дорожке, ведущей вниз, там, где они повернули, чтобы пойти обратно в отель. Через несколько минут они выпустили друг друга из объятий, однако успокоить свои руки им удалось с трудом.
Убедить месье Фламэна в талантах Якоба не составило труда, он достаточно долго наблюдал за молодым человеком. После краткой беседы с Якобом он сказал, что готов дать ему шанс, — и это спустя всего два месяца после приема на работу! Проворный юноша,
Всю эту ночь Эрнеста постоянно преследовали два видения, все время одни и те же; не важно, спал ли он или, просыпаясь, ворочался с боку на бок, перед ним опять возникали те же образы, два грозных зеркала. Если бы он, собравшись с силами, включил свет и встал с постели, он бы, конечно, прогнал их, но он не нашел в себе сил, не включил свет, не встал с постели, а лежал как убитый, поэтому он не мог избавиться от этих видений, они выплывали из него наружу и втекали обратно, они проплывали сквозь него, а он сквозь них, он не включал свет, не принимал могадон, он выжидал, засыпал, видел сны, просыпался, продолжал видеть сны; он маялся без конца, это длилось бесконечно и безысходно.
В доме напротив горел свет, он это знал. Тень соседки, словно живая тень его самого, ходила там туда-сюда, он знал это, даже не видя ее; когда он пытался заснуть, она не ложилась и не смыкала глаз, а он смотрел сны и видел две эти картины, одинаково неподвижные, одна из настоящего, другая из прошлого, но одинаково отчетливые, одинаково недвусмысленные и одинаково холодные, одна накладывалась на другую, одна вытесняла другую, его душа натыкалась на лед, их холод леденил его, душа зябла от холода, цепенела.
Первая картина — это Якоб, неподвижно стоящий перед самолетом, картина из его утренних фантазий, белый самолет на черном фоне. Другая картина — это они с Якобом, Эрнест и Якоб, и это уже не из области фантазий, это невыдуманный, реальный момент, когда они в первый раз друг до друга дотронулись и поцеловались. Эта картина стояла перед ним так близко и была так отчетлива, как будто это было только что, он чувствовал во рту язык другого человека, не ощущая своего собственного языка, он чувствовал рядом другое тело и лишь теперь чувствовал свое собственное, холодное — холодное, но не чужое. Время близости давно миновало, холодное и обманчивое, язык из ничего и из воска. И если первое видение словно показывало ему, как сильно они друг от друга отдалились, ведь сам он никогда не летал самолетом, другое недвусмысленно давало понять, что с тех пор они ни на миллиметр не отдалились друг от друга, и даже если за это время другое тело стало ему чужим, оно было ему и близко, и чуждо одновременно.
Эти видения не покидали его в ту ночь, они сопровождали его во сне и вновь выдергивали оттуда. Он просыпался и чувствовал, как тело напрягалось, снова засыпал и чувствовал это вновь и вновь, но каждый раз, не важно, спал он или бодрствовал, образы были темными, они были не теплыми, не солнечными, как тот летний день в июле 1935 года, но такими же мрачными, как осенняя ночь, которая хмурым покровом окутала город и его жителей, соседку, его самого, а где-то вдали Якоба. Вокруг них была ночь — ночь впереди самолета и ночь за ним, всюду было сумрачно, холодно, и все было так же смутно, как жизнь Эрнеста после того, как он получил письмо от Якоба, его жизнь чуть-чуть изменила свой ракурс, и безучастная сонливость уступила место лихорадочной деятельности, он не мог больше сдерживать свои мысли и чувства, они не давали ему покоя, он не мог держать их в узде. То, что он оставил позади, теперь снова оказалось перед ним; думая, будто время, когда он был с Якобом, уже позади, он тешил себя иллюзиями: он никогда не оставлял его, никогда не расставался с Якобом, Якоб был здесь, словно он никуда не уезжал, Якоб плыл сквозь него, и он сам переплывал в Якоба. Во всяком случае, так оно открылось Эрнесту в ту ночь, между явью и сном, после того как утром он вскрыл и прочитал письмо Якоба.
Второе письмо было немного длиннее, чем первое, и производило сбивчивое впечатление. Казалось, будто Якоб писал его в большой спешке. Эрнест не знал, что и думать о том, что он прочитал. Он ничего не знал об Америке, он не интересовался политикой, до сих пор она не принесла ему счастья.
Во втором письме Якоб писал следующее:
Мой дорогой Эрнест,
снова я, и на сей раз скорее, недолго пришлось тебе ждать. Но вообще, как ты знаешь, я все еще жду от тебя ответа. Может быть, наши письма разминулись, в таком случае все так, как я и ждал от настоящего друга. Но может, ты не отвечал потому, что не доверяешь мне или не хочешь больше иметь со мной дела. Я мало знаю о тебе, но знаю, что ты не женат. Ты не можешь от меня прятаться. Неужели тебе совсем не дорого наше прошлое? Тогда почему ты не отвечаешь? Ты виделся с Клингером? Ты не отвечаешь, потому что поговорил с ним? Тогда хотел бы я знать, чего он такого там тебе наговорил. Наверное, он хорошенько приврал. Ложь — это ведь даже в каком-то смысле его профессия, не правда ли? Ну и чего ты еще откладываешь? В отличие от тебя, мне нельзя терять время. Скажи ему, что из-за него они меня преследуют. Если ФБР (это полиция) меня преследует, то только из-за него. Они же и раньше за ним охотились. Они думали, что он симпатизирует коммунистам. Теперь они преследуют меня, те же самые люди, которые охотились тогда за Клингером: Уэстон, Броудберст, Берлингтон и прочие мерзавцы, которых он знает, они по-прежнему живы. Назови ему их имена, ты увидишь, что будет. Все они снова повыползали из своих нор. Он имел с ними дело. Они меня засадят в тюрьму, если я вовремя отсюда не смоюсь. Или мне придется дать им взятку. Если я хочу отсюда смыться, мне нужны деньги. Не представляю, чтобы у тебя были деньги, но у Клингера деньги есть, он богатый, он может мне помочь.
Иди к нему и поговори с ним. В моей поганой жизни теперь дорога каждая минута, твой Якоб, которого ты, конечно, не подведешь.
Love[2]
Как и следовало ожидать, месье Фламэна полностью удовлетворяла работа Якоба. Более того, Якоб превзошел все ожидания, он был внимателен, ловок и быстр, он мог работать сверхурочно и, если