по улицам, лаял черный пес. Согласно карте, местечко называлось «Саматорца». Это слово, казалось, говорило: здесь хорошо побыть наедине с самим собой, собраться с мыслями. Я увидела каменистую тропинку и пошла по ней, не думая, куда она ведет. Солнце уже клонилось к горизонту, но я шла все дальше, быстрее, почти бежала, подгоняемая криками соек. Что-то будто звало меня – что именно, я поняла лишь, когда лес расступился, и я вышла на лужайку, посередине которой рос огромный дуб – дышавший спокойствием, величественный, раскинувший ветви, будто руки - словно желая меня обнять.
Наверное, смешно говорить об этом, но едва я увидела это дерево, мое сердце забилось иначе - оно будто заурчало, как разомлевший котенок. Так случалось со мной лишь, когда рядом был Эрнесто. Я села на землю, погладила кору рукой, прислонилась спиной к стволу.
Gnosei seauton, так в юности я написала на первой страничке тетради по греческому. Там, у подножия дуба, мне вспомнились вдруг эти слова. Познай самого себя. Воздух, дыши.
16 декабря
Этой ночью выпал снег - проснувшись, я увидела, что за окном белым-бело. Бак носился по саду как сумасшедший, прыгал, лаял, хватал зубами ветки и подбрасывал их в воздух. Ближе к полудню ко мне заглянула синьора Рацман, мы попили кофе, она пригласила меня в гости на Рождество. «Чем вы занимаетесь целыми днями?» - спросила она, стоя на пороге. «Так, ничем, - ответила я, пожав плечами. - Иногда телевизор смотрю, размышляю о том, о сем».
О тебе она не спрашивает, деликатно обходя эту тему, но по тону ее голоса я понимаю, что она считает тебя неблагодарной. «У молодых совсем нет сердца, - частенько повторяет она, - и нет уважения к старшим - не то, что в наше время». Я согласно киваю головой, потому что не хочу с ней спорить; однако в глубине души думаю, что с сердцем у молодых все в порядке, просто теперь меньше лицемерия, вот и все. Не всякий юноша эгоист, равно как и не всякий старик мудрец: это зависит не от возраста, а от жизненного опыта. Недавно, не помню точно, где именно, я прочитала пословицу американских индейцев: «Прежде чем судить человека, проходи три месяца в его мокасинах». Мне она так понравилось, что я занесла ее для памяти в записную книжку. Стороннему наблюдателю поступки других людей могут казаться ошибочными, нелогичными, даже безумными; трудно понять человека, не ставя себя на его место. Нужно посмотреть на жизнь его глазами, проходить три месяца в его мокасинах – лишь тогда ты осознаешь, что им двигало, что он чувствовал, почему поступил так, а не иначе. Понимание есть плод смирения, а не горделивой уверенности в том, что ты все постиг.
Наденешь ли ты мои тапочки, прочитав эту историю? Надеюсь, что да. Надеюсь, ты долго будешь бродить в них из комнаты в комнату, не раз обойдешь сад, навестишь орех, черешню, розу и неловкие черные сосенки на дальнем краю лужайки. Я надеюсь, не потому что хочу вымолить у тебя сочувствие или прощение перед тем, как меня не станет, – а потому что от этого зависит твоя жизнь, твое будущее. Если не понять, откуда ты, не узнать правду о своих корнях, невозможно навсегда распрощаться с ложью.
Я должна была написать все это твоей матери, но написала тебе. Не напиши я вообще ничего, моя жизнь и впрямь была бы прожита напрасно. Ошибаться естественно, но покинуть этот мир, не осознав ошибок – значит лишить смысла все прожитое. Ничто не происходит просто так, безо всякой причины; любая встреча, любое событие имеют значение – насколько мы видим это, настолько понимаем сами себя, настолько способны круто изменить свою жизнь, сбросив, как змеи, старую кожу.
Если бы в тот день, почти в сорок лет, я не вспомнила ту фразу из тетрадки по греческому, если бы не остановилась и не подвела черту под прошлым, я так и совершала бы все те же ошибки. Пытаясь отрешиться от воспоминаний об Эрнесто, я могла бы завести себе любовника, потом расстаться с ним и повстречать другого; в поисках подобия, в надежде пережить еще раз то, что пережила когда-то, я перебрала бы их с десяток, но никто не мог бы заменить мне Эрнесто. И, не находя себе покоя, я все меняла бы одного любовника за другим, превратившись, наконец, в жалкую старуху, которая ищет общества желторотых юнцов. Или же, я могла бы возненавидеть Августо – ведь он, по сути, мешал мне круто изменить свою жизнь. Понимаешь? Нет ничего проще, чем искать виноватых, когда мы не хотим взглянуть правде в глаза. Внешние причины найдутся всегда, и очень непросто набраться мужества и признать, что вина – или, лучше, ответственность – наша и только наша. Но иначе, и впрямь, мы обречены ходить по кругу. Если жизнь – это дорога, то, так или иначе она ведет нас вверх, в гору.
В сорок лет я поняла, с чего следовало начать. К чему надлежало придти, я поняла не сразу – путь был долгим, непростым, но одолеть его стоило. Знаешь, судя по тому, что пишут в газетах и показывают по телевидению, нашу жизнь в последнее время наводнили гуру и пророки: то и дело слышишь, как люди бросаются исполнять их заветы. Меня пугает такое множество новоявленных учителей, пугает то, к чему они призывают, дабы обрести покой в душе и во всем мире. Все это говорит о великой всеобщей потерянности. Если подумать (а можно и не думать, довольно взглянуть на календарь), мы приближаемся к концу тысячелетия. Даже если смена дат – это простая условность, все равно немного боязно. Люди думают: а вдруг случится что-то ужасное? - и желают подготовиться к этому. И вот они находят себе гуру, становятся его учениками в надежде обрести самих себя, и уже через месяц их точно так же раздувает от гордости, от надменной уверенности в том, что они все постигли. Какая великая, тысячная, страшная ложь!
На свете есть лишь один учитель, которому по-настоящему можно верить – твое истинное «я». Обрести с ним связь можно лишь в тишине, в полном одиночестве, стоя на сырой земле босыми ногами, отрешившись от всех помыслов, будто ты уже умер. Сначала ты ничего не слышишь, в тебе говорит только страх; но вот, из глубины души доносится тихий голос, и его простые слова так очевидны, что в тебе закипает возмущение. Чуднo: ты думаешь услышать великое откровение, а тебе сообщают такую банальность, такую очевидность, что хочется вскричать: «Неужели в этом вся мудрость?!» «Если жизнь имеет смысл, - скажет тебе голос, - то этот смысл - смерть, все остальное лишь суета». Какое милое, зловещее, невероятное открытие, заметишь ты – но что в этом нового? Ни для кого не секрет, что люди смертны. И правда, умом это понимает каждый, но понимать умом – одно дело, ощутить сердцем – совершенно другое. Иногда я говорила твоей матери: «У меня болит за тебя сердце». Она смеялась: «Не говори ерунды. Сердце – это мышца, вот побегаешь трусцой, и тогда, может, оно заболит».
Когда Илария выросла и могла уже все понять, я не раз пыталась поговорить с ней, рассказать, как случилось, что я отдалилась от нее. «Это правда, - говорила я, - было время, когда ты словно перестала для меня существовать, я тогда была серьезно больна». Может, и к лучшему, что я в том состоянии тебя не воспитывала. Но теперь все прошло - давай поговорим, все обсудим, начнем сначала». Она же отвечала: «А теперь нездоровится мне», - и на этом все разговоры заканчивались. В моей душе постепенно поселялось умиротворение, но твоя мать не могла успокоиться – она делала все возможное, чтобы смутить меня, втянуть в свои треволнения. Она решила быть несчастной и выстроила вокруг себя стены, так что никто не мог изменить ее мнение о себе. Разумеется, она думала, что хочет быть счастливой, но на самом деле, в глубине души, в семнадцать, восемнадцать лет она уже затворила все двери. Для меня начиналась новая жизнь, а она все стояла неподвижно, заслонившись руками, ожидая, когда грянет гром небесный. Ее раздражало мое спокойствие. Видя на моем ночном столике Евангелие, она говорила: «А тебе-то зачем утешение?»
Когда умер Августо, она не пошла на похороны. В последние годы он тяжело болел атеросклерозом и бродил по дому, бормоча как ребенок – твоя мать не могла этого выносить. «Что тут делает этот господин?» - кричала она, едва, шаркая, Августо появлялся на пороге комнаты. Когда его не стало, ей было шестнадцать лет, в четырнадцать лет она перестала звать его папой. Августо умер в больнице серым ноябрьским днем. Его привезли накануне, у него был сердечный приступ. Я сидела рядом у постели. Вместо пижамы его одели в больничный халат с лямочками на спине. По словам врачей, худшее было уже позади.
Медсестра принесла ужин. Внезапно, будто увидев что-то в окне, Августо встал, и сделал три шага к окну. «Руки, руки у Иларии, - сказал он, глядя перед собой потухшим взглядом, - в роду ни у кого таких нету». Потом он вернулся в постель и умер. Я взглянула в окно. На улице моросил дождь. Я прикоснулась к его волосам.