Губы Кирако находились рядом с моим виском, волосы прически прикасались к моей щеке так же, как прежде к щеке Хамады, — очевидно, это была ее манера. Ласковое прикосновение ее нежных волос… Еле уловимый шепот… Мне, привыкшему к буйному нраву Наоми, она казалась невообразимо женственной. У меня было такое ощущение, будто любящей рукой у меня вынимают из раны занозу…
— Я хотела ему отказать, но он здесь один, без друзей, и мне стало жаль его, — вернувшись к столу, чуть смущенно оправдывалась Наоми.
Последним, шестнадцатым номером был вальс. Затем оркестр исполнил еще несколько номеров сверх программы. Танцы закончились, когда было уже половина двенадцатого. «Уже поздно, поедем на автомобиле!» — требовала Наоми, но мне удалось уговорить ее, и мы отправились пешком к Симбаси, чтобы успеть на последний поезд. Кумагай и Хамада, вместе с дамами, провожали нас по Гиндзе. В ушах у нас еще звенели звуки джаз-банда. Когда кто-нибудь затягивал мелодию, все тотчас же подхватывали мотив. Я не умею петь, потому все казались мне удивительно музыкальными. Я завидовал их чистым голосам.
— Ля-ля-ля-ля, — громко запела Наоми, шагая в такт. — Хама-сан, что вам нравится больше всего? Мне — «Караван»!
— О, «Караван»! — взвизгнула Кикуко. — Это великолепно!
— А на мой вкус, — сказала Кирако, — «Весна» тоже неплоха. Под нее хорошо танцевать.
— А разве «Чио-чио-сан» плоха? Я больше всего люблю эту мелодию. — И Хамада тотчас же стал насвистывать «Чио-чио-сан».
У входа на платформу мы распрощались. Мы почти не разговаривали, пока стояли в ожидании поезда на холодном зимнем ветру. Мне было почему-то грустно, как бывает, когда кончается веселье. Наоми, впрочем, ничего подобного, по-видимому, не чувствовала.
— Сегодня было очень интересно. Пойдем еще раз в ближайшие дни, — пыталась она заговорить со мной, но я все так же уныло молчал.
«Что это? Это и есть то, что называется танцами? Какая бессмыслица этот вечер, куда я так стремился! Этот вечер, купленный ценою стольких слез, ссор с Наоми, обмана матери! Какое гнусное сборище тщеславных, хвастливых и самоуверенных людей! Так зачем же я очутился среди них? Для того, чтобы выставлять напоказ Наоми? В таком случае, я так же тщеславен, как они. А это сокровище, которым я так гордился, как оно выглядело? Ну что, ахнул весь мир при виде Наоми, когда ты появился с ней, как тебе об этом мечталось?…» — не мог не подумать я, насмехаясь над самим собой.
«Слепые змей не боятся!» — эта пословица как раз про тебя. Да, конечно, для тебя эта женщина — единственное сокровище. Но каким оно оказалось, это сокровище, при ярком освещении?… «Тщеславное и самовлюбленное сборище!» Сказано хорошо, но разве эта женщина не самый типичный представитель этого сборища? Кто, по-твоему, так нахально задирал нос, беспрерывно ругал других и, если взглянуть со стороны, выглядел отвратительней всех? Разве одна Кикуко так смутилась, что не сумела связать двух слов по- английски и была принята иностранцем за проститутку? А вульгарный язык этой женщины! Пусть она корчит из себя леди, но ведь ее речь оскорбляет слух! Кикуко и госпожа Кирако намного воспитаннее ее!..
Печаль, досада, разочарование — трудно поддающиеся описанию тягостные чувства вплоть до самого возвращения домой теснились в тот вечер в моей груди.
В трамвае я нарочно сел напротив Наоми и решил еще раз рассмотреть повнимательней, за что же я так ее люблю. Может быть, нос? Или глаза? — мысленно перебирал я, и, как ни странно, лицо, которое всегда так притягивало меня, показалось мне в тот вечер незначительным и ничтожным. В моей памяти всплыл образ Наоми, служившей в кафе «Алмаз», когда я встретил ее впервые, — насколько лучше была она в те времена! Наивная, простая, застенчивая и меланхоличная девочка нисколько не походила на эту грубую, крикливую женщину. Я был влюблен в ту Наоми и только как бы по инерции все еще продолжал любить ее, а ведь с некоторых пор она стала просто невыносимой. Вот она сидит с высокомерным видом, как будто говорит: «Посмотрите, как я умна». На ее лице как будто написано: «Я первая красавица в мире, я самая элегантная женщина, я похожа на иностранку».
И никто не знает, что она слова по-английски сказать не может и не в состоянии постичь разницу между действительным и страдательным залогом. Но я-то знаю! Такие ядовитые мысли бродили в моем мозгу. Она сидела, чуть повернувшись, откинув голову назад. С моего места виднелись темные ноздри ее вздернутого носа, которым она больше всего гордилась (он казался ей похожим на европейский). Эти ноздри, похожие на два маленьких грота, были мне хорошо знакомы. Каждый вечер, обнимая ее, я видел их совсем близко как раз под этим углом, случалось, вытирал ей нос, а иногда наши носы скрещивались, как два клина. Я чувствовал, что этот нос — этот маленький комочек мяса посредине ее лица — часть меня самого, я никак не мог воспринимать его как нечто чужое. Но сейчас, когда я глядел на Наоми, ее нос казался мне отвратительным, гадким. Голодный с жадностью поглощает даже недоброкачественную пищу, но когда он насытится, внезапно ощущает тошноту и понимает, какую гадость он ел, его начинает рвать…
Нечто подобное происходило со мной. При мысли о том, что сегодня вечером я, как всегда, буду спать с ней и видеть ее лицо, этот нос, хотелось сказать: «С меня довольно!» — и к горлу подступала тошнота.
«Это наказание за мой грех перед матерью. Я обманул ее, хотел развлекаться, а к хорошему это не привело», — размышлял я.
Читатели, вы подумаете, что Наоми мне надоела? Нет! Я сам готов был подумать так, потому что до сих пор ни разу не испытывал к ней такого враждебного чувства. Но, когда, вернувшись в Омори, мы остались вдвоем, «сытые» настроения, владевшие мной в трамвае, постепенно куда-то улетучились, и все в Наоми — глаза, нос, руки, и ноги — вновь показалось мне соблазнительным. И снова она стала для меня самой прекрасной и совершенной.
С тех пор я часто ходил с Наоми на танцы. Каждый раз мне бросались в глаза ее недостатки, и на обратном пути у меня обязательно портилось настроение. Но всякий раз это скверное настроение длилось недолго. Любовь к Наоми переходила в ненависть, ненависть — снова в любовь, в течение одного вечера мои чувства менялись, как меняется цвет кошачьих глаз.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Хамада, Кумагай и их друзья, с которыми мы познакомились на танцевальном вечере, стали постоянно бывать в нашем тихом домике в Омори.
Приходили они почти всегда вечером, когда я возвращался со службы, и заводили граммофон. Начинались танцы. Наоми очень любила принимать гостей. У нас не было ни служанки, ни старших, которых нужно было бы стесняться. К тому же ателье было как нельзя лучше приспособлено для танцев, и они веселились, забыв о времени. Сначала они все-таки немного стеснялись и, когда наступал час ужина, хотели уйти, но Наоми силой удерживала их:
— Ну что вы, останьтесь! Почему вы уходите? Поужинайте с нами!
Как правило, в таких случаях мы брали ужин из европейского ресторана «Омори» и всех угощали.
Однажды вечером, в дождливый сезон, Хамада и Кумагай были у нас в гостях и проболтали до начала двенадцатого часа. Лил проливной дождь, с шумом ударяясь о стеклянные окна. Оба все время твердили: «Пошли, пошли», — но все же медлили, не решаясь выйти на улицу.
— Какая ужасная погода! Все равно вам нельзя идти. Оставайтесь ночевать, — вдруг сказала Наоми. — В самом деле, почему бы вам не остаться? Матян, согласен?
— Да мне-то все равно… Если Хамада пойдет домой, я тоже пойду.
— Хама-сан, право, оставайтесь… а? Хама-сан? — сказала Наоми, поглядев на меня. — Да не стесняйтесь вы, Хама-сан! Зимой постелей бы не хватило, но сейчас два лишних человека ничего не значат. К тому же завтра воскресенье, Дзёдзи-сан дома, можно спать сколько угодно.
— В самом деле, оставайтесь… Дождь такой сильный, — вынужден был сказать я.
— Да, оставайтесь! А завтра мы опять придумаем какие-нибудь забавы! Вечером можно будет пойти в Кагэцуэн…
В конце концов оба остались ночевать.