allerbester Hengst, o-o-o, der aller… — говорила в такт с его движениями, — beste… Hengst… in der Herde.[26] Так что только с Амалией он ещё с тех пор, как жива была бабушка, с тех самых пор чувствовал себя императором, а вовсе не через несколько лет, когда помазанником Божьим ощутил в — как это? — в деснице скипетр, в шуйце — державу, а на начинающей, значит, лысеть голове — дурацкую меховую тюбетейку, изукрашенную камнями; то-то смотрелся золотой православный крест на монгольской тюбетейке! Сидя на троне в алмазной короне на голове, со скипетром и державой в руках, в горностаевой мантии на плечах — во всём этом менее ощущал себя императором, чем стоя на коленях сзади Амалии со спущенными панталонами — на ковре пред кроватью — и слушая, что он самый лучший жеребец в табуне. Он самый лучший и самый главный. Er ist nicht nur groesser als alle anderen, sondern auch besser als alle anderen. Ja.[27]
— Триста тысяч ливров — сразу. Сразу сейчас триста тысяч.
Он зашагал по кабинету взад и вперёд, вновь завороженный этой суммой и уже забывши, в какой позе только что стоял перед женою. Вернулся к столу, взял с пюпитра письмо и потряс им перед кошкой, словно бы та могла сейчас сомневаться в правдивости его слов.
— И пятьсот после свадьбы. Пятьсот.
Засмеялся, засмеялся своим радостным колокольчиковым смехом, столь любимым в русском
— Ты понимаешь, целых восемьсот тысяч ливров за Аннет, которая вся-то со своими куклами и со своим гвардейским капитаном, с которым она занимается французской любовью, не стоит русской полушки. Это противоестественно — принимать мужчину в рот, только собаки облизывают друг друга, но если во Франции так принято, Бога ради… — он смеялся громче и громче, видя, как она вновь покрывается краской. — Я полагаю, император французов ничуть не менее вкусен, чем капитан русской конной гвардии. Ха-ха-ха-ха-ха!
Присел к столу, схватил перо, словно бы желая немедля подписать Императорский Указ, зелёный Преображенский рукав махнул по воздуху, когда он сам подвигал себе стул. Никакого беспокойства не чувствовал он сейчас, никакой неуверенности или неудовлетворенности — он был счастлив, словно бы нынешний разговор с Лиз происходил где-нибудь в июне, а не в феврале.
— Оставим это, Ваше Высочество. — Кошка вернулась, давно уже вернулась в февраль и его возвращала, всего лишь титуловав сообразно времени, возвращала в мерзкий питерский февраль, в котором он не мог сам, на свою выгоду, продать скомпроментированную им и компроментировавшую его сестрицу за восемьсот тысяч ливров золотом наглому узурпатору трона Бурбонов.
Вновь в единую минуту стал разбит и потерян, а к мамочке своей никак не мог поехать сейчас, потому что батюшка изволил приказать пребывать дома с женою, так — дома с женою. Только и смог, скорчившись, вымолвить из-за пюпитра, стараясь, чтобы слова прозвучали как можно тверже:
— Хорошо. Если ваши слова о деньгах правда, Анна останется в России. Амалия же… Мы найдём решение, сударыня.
Оба минуту молчали.
— Да, Ваше Высочество. Деньги будут… Любовь, — вдруг вне всякой связи произнесла она после паузы, — любовь…
— Я должен отказаться от своих желаний ради пользы России. — Он вздохнул, испытывая необычайное облегчение. Ему ничего не придётся менять. В конце концов, в самой глубине души он и не хотел решительно ничего менять. Перемены сопряжены с риском.
Оба они совершенно дружески улыбнулись друг другу, словно причастные теперь к общему делу.
— Вы получите в будущем возможность отправить Анну во Францию и получите деньги. Вместе с Россией. И любовь Ваша останется с Вами. А что до денег… — Она опять усмехнулась, действительно забывая, что пока не знакома с Алексеем, которого сегодня нет даже в числе дежурных кавалергардов. Повторила: — Денег я достану. Сколь угодно денег. Одно Ваше слово.
— Да. — Сказал возможно твёрже, не видя, что открывает Наполеону дорогу сначала к Аустерлицу, а потом и к Москве.
Совершенно очевидно, что кошка не знала ровным счётом ничего о приготовлениях для отречения батюшки, иначе не предлагала бы ему деньги, которых ей, казалось бы, неоткуда взять, решительно неоткуда, он был — так она, видимо, полагала — он был совершенно уверен, что решительно неоткуда взять. Это был — так она думала, что он подумал, — это был блеф, чистый блеф, однако же он полагал себя куда как более опытным игроком, чем Лиз, и внешне сейчас поддался, явно поддался более решительному игроку. Вновь оказался на стуле, вновь, взявши перо в руку, занёс зелёный рукав над бумагой, готовясь дописать новые слова в дневник, более не глядел на жену, думал. Его согласие, столь вынужденное, было не столь простым, как она могла подумать.
Потому что он знал, где кошка собирается достать денег.
— Как Мари? — он вернулся в начало этого разговора, занявшего несколько страшных месяцев. — Наверное, громко кричит? — откинулся на спинку, где золотом вышит был их византийский раздвоенный орёл, откинулся, легко, освобождение засмеялся.
Через много лет, когда он совершенно разуверился в возможности повлиять на совершенствование человеческой породы, когда свобода, равенство, братство всех — всего русского дворянства и даже — он двадцать-то лет назад не боялся так подумать — даже купечества и чиновничьего сословия, когда всеобщее братство оказалось совершенно недостижимо, когда победа над узурпатором законной императорской власти в одной из величайших европейских монархий лишь усугубила это удушающее его чувство тщеты. Потом, через много лет, потом уже он и считал, и просчитывал, и словно бы заново тратил так и не обретенные деньги. Разумеется, он, как всегда, оказался совершенно прав в своих решениях: Россия слишком бедная страна, чтобы её императору возможно было любить, не заботясь о деньгах, а тем более — думать о правлении, подобном английскому.
6
Ровно в двенадцать тридцать пополудни сдающий дежурство по лейб-гвардии Его Императорского Величества кирасирскому полку поручик маркиз Паллинуччи и штаб-ротмистр Охотников — новый, заступающий дежурный — вышли на середину полкового двора, где стоял помост и столб с козырьком над ним и колоколом под этим козырьком — для вызова, в случае чего, караула. Это «в случае чего» касалось выпряженной повозки с денежным ящиком; обе слеги валялись на земле. Такова была традиция полка — повозка стояла в центре двора, там, где ежедневно сдавалось и принималось дежурство. Кирасир с ружьем с примкнутым штыком за плечами и палашом наголо, прохаживающийся рядом, наверное, счёл бы себя оскорблённым — как говорили в полку, «выставленным», — открой ему кто-нибудь, что в ящике давно нет ни полушки — деньги Охотников держал у себя на квартире в сумке, охраняемой лишь невооруженным лакеем Антоном, так что часовой, собственно, охранял только столб. При приближении офицеров часовой встал «смирно», удерживая палаш на весу. «Смирно» встали и ожидающие смены дежурные по эскадронам и командам — восемь совсем молодых офицеров, у одного корнета толком ещё не росли усы. Охотников улыбнулся, заметив лёгкие царапинки у корнета под носом — следы уголька, мальчишка наводил черноту углем, — и новый полковой караул с унтером во главе — шесть рядовых; те тоже встали «смирно».
— Маркиз, у тебя в Италии печать от жары давно стала бы просто кусочком воска, — Охотников убедился в целостности печати на ящике — ежедневный ритуал при смене караула. Если б сейчас заступал не он сам, казначей полка, а какой-нибудь другой офицер, принимающий дежурство, тоже обязательно проверил бы печать. — В Италии…
Белоголовый маркиз, чьи предки, двести лет жившие в России, сливая горячую южную кровь с медленной кровью северного дворянства, равнодушно пожал тяжёлыми плечами:
— У меня в Италии просто ни хера бы не было никакой печати. И денег никаких тоже не было бы ни хера. — Маркиз не заботился, слушает ли его караульный.