пеньковый канат, перехваченный у одного конца складки быстрым морским узлом, чтобы сподручнее было держать его наказующей рукою. С этой импровизированной камчи тоже стекала тёмная кровь.
— Он боится, Ваше Императорское Величество.
— Не бойся… Ты можешь быть уверен. — Откинулся несколько назад, опираясь на трость. — Будучи всегда готов и рад доставить законный суд и полное удовлетворение всякому, кто считал бы себя несправедливо наказанным, или обойденным по службе, или обиженным, я всегда… Ну!! Как на духу!!
— За… бабу… вашшин… ператосско… — прохрипел матрос. — За… бабу… Бабу… привел сюды…
Повисла пауза; вновь стало слышно скрипение мачт и скатанных на реях парусов; андреевский гюйс действительно хлопал и хлопал по ветру над форштевнем — там, где помещалось резное изображение матушки, хлопали сигнальные флажки на мачтах, посылая всей видимой округе неизвестный морской сигнал — может быть, «Команда оставила корабль», или «Прячься — идет император», или просто «Бабы! Бабы! Бабы!» — если, конечно, существуют подобные сигналы на морском сигнальном языке — Бог весть.
Павел вдруг захохотал, закидывая голову, и все захохотали тоже. Он потрепал мужика по грязной, в кровяных разводах, щеке, затем, не глядя, протянул руку, немедленно в неё вложили платок; вытер ладонь, платок бросил, сохраняя на лице брезгливое, но и добродушное выражение, сам вытащил из-за обшлага собственный платок, вытерся им тоже и тоже бросил его на палубу; повернулся от матроса к свите:
— Вот результат всех моих стараний по преобразованию войска, флота и всей России. Матрос хочет бабу, и более ничего не происходит на моём флоте. Не о службе думают, а о бабах. Что я могу поделать с этим? И командир, и команда несомненно находятся сейчас в борделе с девками… — Он вновь захохотал, но теперь в полной тишине. — Брось его к чёртовой матери. Свинья. Свиньи!
Матроса тут же выпустили, он хлёстко шлепнулся о палубу плашмя — как жук, на брюхо; не двигался более; брызги крови разлетелись по сторонам, Павел Петрович с обезьяньей ловкостью отпрыгнул, несколько человек, сбитые им, попадавши на палубу, спешно вскочили.
— Капитана и всех офицеров — сегодня же в матросы на Астраханский рубеж, в степь. Матросов всех выпороть и тоже в Астрахань, — тон приказа был довольно кротким, возможно, приятные слова «бордель» и «девки» благотворно подействовали и на самого произнесшего их, что казалось вполне естественным; тон был довольно спокойным, ещё не успело раздаться даже и «Слушаю, Ваше Имераторское Величество», как из каюты вынесли и молча развернули перед Императором белый офицерский мундир. Павел Петрович аж задохнулся свежим балтийским ветерком, гуляющим в корабельних снастях.
При матушке русская армия имела мундиры светло-зелёного сукна. Не нарушая русских традиций — он, Император Российский, разумеется, понимал, что традиции нарушать невозможно, — не нарушая традиций, он ввел в армии благородный темно-зелёный цвет мундиров, темно-зелёный с синеватым оттенком, приближающий цвет всей армии к цвету прусского образца. И тот же цвет был одновременно введён на флоте русском, где белые мундиры совершенно, он полагал, невместны. Именно темно-зелёный с оттенком синего, именно — с оттенком в цвет моря. Сохранение в каюте белого мундира старого образца являлось, таким образом, не только обычным русским нерадением вроде посещения девок, но прямым государственным бунтом, заговором с надеждою на новое царствование и возвращение прежнего воровства в армии и государстве. В этом случае факт вопиющего оставления корабля командою получал совершенно иное истолкование.
— Так, очень хорошо, — он переступил через неподвижного матроса, потому что иначе невозможно было пройти к трапу; некоторое время тяжело дышал, не давая гневу излиться впустую. Его матросы входили в Палермо, его корабли бомбардировали Корфу, он, он сам денно и нощно, как и великий его прадед, заботится о флоте, и всё для того, чтобы обнаружить следы очередного заговора на одном из своих кораблей? Никакая баба не может, само собой разумеется, отвратить государственного человека, дворянина ли, человека ли подлого звания, никакая баба не может отвратить государственного человека от государственных дел. Вот он, русский Император, весьма любвеобилен, и что? Разве когда-либо он забывал ради женщины о своих обязанностях пред Отечеством? Но тут дело не в бабах, нет, не в бабах, тут все слишком очевидно. — Жив? — спросил сухо.
— Помер, Ваше Императорское Величество. Кажется, уже помер.
Сделал знак только что вытертою ладонью — прочь от себя сделал ладонью, словно бы произнося: «Долой его с русского корабля!» Сделал знак; плеск раздался не слишком сильный; хотя и далеко от моря, но небольшая волна всё-таки постоянно плюхала в борт, так что от падения тела плеск раздался не очень сильный — ну, чуть посильнее золотого невского, золотого балтийского плеска. Осторожно поставил ногу в блестящем ботфорте на чистое от крови место; боялся крови-то пуще воды; надавил изнутри всею силой на квадратный каблук, всю вложил силу в давление, словно бы не палубную доску, а хребет предателям желал проломить сейчас.
— Командира сыскать. Час сроку. В колодки. В крепость. Допросить о заговоре противу особы императора. До вечерней побудки же сегодня допросить.
Резко повернулся; настолько был взбешен, что забыл об осторожности — сам пробежал по узким, забранным канатами досточкам, брошенным с корабля на причал, никто не успел подхватить под локоток, так даже не заметил нерадения адъютанта, что не подхватил, и собственной смелости — сам пробежал по трапу. Бог ты мой! Нерадения поистине хватало, якобинский дух присутствовал во всём, решительно во всём.
На первых же манёврах в Гатчине в прошлом году, на первых манёврах, где войска имели явиться в мундирах нового благородного образца, каждый полк оказался в мундирах своего цвета! Бог ты мой! Какой в совершенно тёмном, чуть не чёрном — так ему казалось, какой в сверкающем изумрудном, словно бы лягушки, какой в почти синем, словно бы полк кабинетных лакеев проходил сейчас пред ним с примкнутыми штыками, какой в салатовом — так ему виделось, а он в своём зрении не обманывался никогда, — скажем, в салатовом оказался Сызранский гренадёрский; так-то Комиссариатский департамент исполнял его повеленье о тёмно-зелёном сукне!
— Цвет! Вы видите, Ваше Высочество? Цвет мундиров у всех разный! Подлецы! Что?! Вы, может быть, скажете… — повернулся к старшему сыну, стоящему у него за спиной, хотя тот, будучи шефом своего полка, должен был, как и любой офицер, участвовать в дефиле на плацу. Как все прочие должен был участвовать! Как все! А не потворствовать заговорам! А Константин, ищущий места главноначальствующего всей кавалерией, должен был в сей момент сидеть в седле, а не стоять тут же, рядом с Александром. Константину молча, лишь дёргая челюстью, но не сказав ничего, указал пальцем в сторону выстроенных кавалергардских эскадронов, — тот немедля поклонился, повернулся строевым поворотом и пошёл к кавалерии. Александр же побледнел, он видел — Александр побледнел, следовательно, его отцовский гнев был, как всегда, совершенно справедливым. — Вы, может быть, скажете, что меня обманывает зрение? Я всё прекрасно вижу, Ваше Высочество, имейте это в виду! Всё вижу!
Вполне определенный смысл прозвучал во фразе; сын не отвечал, но не ответить было невозможно; выдавил из себя:
— Вы совершенно правы, Ваше Императорское Величество.
— Ага! Прав! — батюшка тут же успокоился. — Ну-ка, сюда сюртук вашего, Ваше Высочество, полка! — поднял трость. — Halt![38]
Это слово эхом пошло по округе, словно бы стены Гатчинского замка многократно отразили его. Halt!.. Halt!.. Halt!.. И на плацу, и вокруг замка — везде, всё войско остановилось. Барабанная дробь тут же, словно подавившись, смолкла, дудки смолкли тоже. Облачка пыли, поднимавшиеся с тысячекратно выметенного плаца, медленно начали оседать на букли и косички солдат, тоньше любой пудры и помады покрывая русские виски и затылки. В тишине послышалось отдалённое: «Да стой же, ебиху твою мать, стой, государь, блядь, приказывает», — император не услышал, к счастью для ротного командира, — остановка какой-либо роты не вдруг, хоть и по неожиданной для середины дефилей команды, такая остановка могла сейчас закончиться для ротного командира весьма плачевно, но не услышал и не увидел — стоял, уже повернувшись от фронтальной линии.
— Печать!
Ковшик нагретый наклонился над сюртуком, будто бы кофейник над чашкою, горячий сургуч прирос к зелёному сукну, круглый оттиск стал четче орденского знака.
— Послать Мануфактур-коллегии рескрипт, чтобы впредь все казённые фабрики изготовляли сукно точно такого цвета, как этот образчик. — Повернулся вновь к стоящим войскам, поднял и опустил трость. —