понизит авторитет П.С.-Р.[13] Но эти люди жить не должны. Скарга не знал, как разрешить такое противоречие. Он решил, что обдумает его вечером. Теперь же следовало встретиться со своими, взять деньги и передать их комитету. Вспомнив об этой обязанности, он внутренне собрался. Протоптанной стежкой он спустился с откоса на Романовскую,[14] миновал пожарное депо,[15] за воротами которого ржали лошади, и дворами вышел на Богоявленскую.[16] Книжная лавка пана Винцеся выпустила покупательницу; Скаргу охватило желание увидеть старика, но и эту встречу он отложил на позже. Ближайшая явка находилась за углом, по Захарьевской, в фотографическом салоне. Держал явку Белый, отношения с ним у Скарги были натянутые, но теперь выбирать не приходилось. Скарга решил рискнуть. На двери висела табличка 'Приносим публике извинения — идет проявка пластин'. Скарга толкнул дверь. Звякнул колокольчик, вызывая мастера. В зале стоял на треноге фотоящик, нацеленный объективом на декорацию. Из проявочной появился Белый.
— Здорово! — Скарга протянул руку для приветствия.
Рукопожатие Белого было крепким, но желанной товарищеской радости на лице Белого Скарга не заметил. Удивление — и следом равнодушие.
— Есть кто у тебя? — спросил Скарга.
— Только ты, — пошутил Белый. — Святой, правда, заходил. Пять минут как ушел.
— Жаль, что разминулись, — огорчился Скарга.
— Если нужен — найдем, — сказал Белый.
Он закрыл дверь на задвижку, и они устроились в проявочной, где горел красный фонарь.
— Бежал? — спросил Белый, но спросил как-то без интереса и сочувствия, словно из вежливости. Скарга не обиделся, он знал, какой грех Белый никогда ему не забудет.
— Извини, что пришел, — ответил он. — Но время такое — все работают. А у меня обстоятельства…
— Понимаю, — сказал Белый. — Чем помочь?
— Надо переодеться, — Скарга достал бумажник и отсчитал десять рублей. — Что-нибудь попроще, под мастерового.
— Это нетрудно, — кивнул Белый, взял деньги и вдруг поинтересовался, глядя Скарге в глаза: — Скажи, как тебе повезло бежать?
В вопросе Скарга уловил налет недоверия.
— Чудом! — ответил он и невесело усмехнулся: — Без всякого преувеличения — чудом. Вечером расскажу. А как у вас?
— Никак! — исчерпывающе сказал Белый.
Скарга подумал, что Белый остерегается, но тут же у него мелькнула мысль, что этот односложный ответ отражает правду: притихли, зарылись в золу, успокоились. Наверное, действительно никак, если Володя Пан пустил себе в висок пулю. Следовало рассказать или расспросить о Пане, но Скарга раздумал: доверия со стороны Белого такой рассказ ему не прибавит. Не сказав о Пане, он, однако, задал вопрос, который мучил его и был мучителен для Белого.
— Как Оля? — спросил Скарга.
— Сам понимаешь — плохо, — с укором отвечал Белый, и Скаргу пронизало стыдом. — Теперь она в Воложине, у тетки. Мать отвезла. Два месяца пролежала в Троицком госпитале.[17] Онемела. То есть может говорить, но молчит.
Белый любил Ольгу, считал ее своей невестой, и сейчас Скарге слышалось в его словах убежденное обвинение: ты — виновник ее бед, разрушитель нашего счастья.
— Она травилась, — говорил Белый. — Выпила эссенции. Еле откачали… Скажи, Скарга, — Белый пытливо глядел ему в глаза, — что они сделали там, в тюрьме, с Ольгой…
— Издевались, — сказал Скарга.
— Кто?
— Два надзирателя.
— Били?
— Да.
— Изнасиловали?
Белый боялся, и Скарга его пожалел.
— Нет, — сказал он.
— Ответь, — Белый уже не мог сдерживать неприязни, — зачем ты взял Ольгу с собой, когда нес в депо листовки?
— Оплошность, — сказал Скарга. — Только знай: брали меня не в депо, а перед воротами. Подошли трое, назвали мою фамилию и повисли на руках. Я пытался отбиться, Ольга ввязалась…
— Я понимаю: повисли, не уйдешь. Но как ты мог взять ее с собой?
— Не лезь в душу, — мрачно попросил Скарга. — Хочешь — помоги, не хочешь — откажись, не обижусь. Если сейчас нас схватят, тебя тоже будут бить.
Белый хотел что-то возразить, но раздумал.
— Ладно, Скарга, прости, — он поднялся. — Что еще кроме одежды?
— Еще передать Антону, что буду ждать в два часа где обычно.
— Передам, — кивнул Белый. — Все?
— И главное, — сказал Скарга. — В Смоленске я попал на проваленную явку. Такое у меня чувство. Возможно, я ошибаюсь. Меня не схватили, помогли с паспортом, дали курьера из боевиков. Может быть, это агент полиции. Думаю, что они решили выйти на нашу кассу. В три часа я встречаюсь с этим человеком на Нижнем рынке. Пусть Святой или Синица проследят его «хвосты».
— Синица откололся, — сообщил Белый. — Он теперь с громадовцами, возрожденец.[18] Но кого-нибудь найду…
Белый ушел. Скарга открыл саквояж, где под сменой белья лежал наган, привалился спиной к стене и зажмурил глаза. Красный свет его раздражал. Зажмурившись, он увидел Володю Панкевича, но не с пулевой дырочкой над виском, а на прошлогодней маевке. Пан был в красной рубахе. Кто-то принес вино. Пили за будущее. Святой играл на гитаре. Подошел Антон с сестрой. Ольга смеялась. Белый еще не чувствовал к нему ненависти. Было это на берегу Свислочи в Серебрянке. А теперь Пана нет, Ольга — помешанная, он беглый и скорее готов умереть, чем вновь оказаться в камере. Во второй раз сбежать не удастся. Повезло. Бог чудес не повторяет. Повезло, потому что однажды вечером уголовники, соседи по камере, стали спорить на занятную тему — можно ли выпилить оконную решетку хирургической пилой. Такая пила лежала в стеклянном шкафу в кабинете тюремного доктора. Их фантазии зажгли в нем надежду. Потом из ежедневных наблюдений он вывел, что в полдень ворота тюрьмы отворяются и въезжает хлебный фургон. В этот час двор пустует, всех арестантов уводят с прогулки в камеры. Повозку тянет кляча, на козлах сидит старик, караульный стоит у правой створки ворот. И если каким-то образом оказаться во дворе, то есть путь на волю. После разгрузки караульный проверяет фургон — не втиснулся ли туда беглец, и старик выезжает прочь, чтобы появиться завтра. И в некую ночь сложился план побега из харьковской тюрьмы, где надзиратели с особенным рвением изводили социалистов-революционеров. Им дали это почувствовать на приемке, когда их, партию новоприбывших, разделили на уголовных и политических. Уголовники, которых повели в баню первыми, злорадно предвещали: 'Сейчас вас примут!'. Надзирателей было десятка три, они выстроились в две шеренги, и по этому коридору из мордоворотов требовалось пройти до двери голышом, что было противно и усиливало беззащитность. Того, кто спешил, защищался, прикрывался, сбивали с ног и топтали сапогами, а потоптав, перебрасывали от одного к другому, неторопливо подвигая к моечной, куда арестанта выкидывали полуживым. Каждый удар сопровождался мстительным объяснением: 'Вы у нас постреляете, сволочи!'. Два киевских эсера после этой приемки умерли. Доктор, осмотревший их в камере, назвал причиной смерти врожденный сердечный порок. Надзирателем по второму корпусу, где сидел Скарга, был шестипудовый громила Степанчук. Некогда он служил в Семеновском полку. Полковой командир казался ему не ниже небесного покровителя. И вдруг, столь великий человек, генерал Мин, командир лейб-гвардии Семеновского полка, лег в гроб с пулей в сердце, казненный социалистами-революционерами за массовые убийства рабочих в Москве. Еще он мстил за Гапона, повешенного боевиками, и за убитого летучим отрядом эсеров полицейского пристава Жданова. Две недели пришлось стонать по ночам, корчиться в притворных