социальном звании почти до небес. Если в Америке почта военизирована, то в Японии она — душа общества. Что же касается спорных северных территорий, то четыре острова на карте существуют даже там, где они не нужны. В каждом атласе полетов японских авиалиний их можно внимательно изучить с пропагандистскими целями, хотя никто туда не летает. Когда мы ужинали прощальным ужином перед моим отлетом в Москву, в окружении пяти технологически безупречных гейш в ультра-мини-юбках, Араки признался, что ему не хочется, чтобы русские отдали эти острова.

— Знаешь, Эротос, — конфиденциально сказал он, — я против того, чтобы японцы навели на них порядок. Пусть уж лучше русская помойка. Исторически так более экологично.

Услышав такую крамолу, гейши весело прошлись по стойке бара на руках, обнажив красные ультра-мини-трусы.

— А я не знал, что у тебя при съемке такой прямой контакт с женщинами, — признавался я ему в свой черед, поскольку много снимал за него во время метаморфозы Араки — Эротос. — Я ошибался, называя тебя клоуном.

Я дважды выступил за него на японском ток-шоу и мог подвести некоторые итоги. В отличие от русского телевидения, этой гавани компроматов, японцы выставляют вперед актеров, которые бросаются уничтожить даже видимость конфликта.

— Они облизывают жизнь, хотя не любят, когда их облизывают, — сказал я, познав у снятых мною японок второе национальное ругательство: не облизывай меня!

Вместе с тем, я подписал петицию против бесконечного, бесчеловечного ожидания смертной казни в японских камерах смертников. Из истории, однако, известно, что японцы содержали команду «Варяга» и прочих русских военнопленных в санаторных условиях. Простыни менялись по пять раз в неделю.

Русские, которых Араки встречал в Японии, выступая с моими «славистскими» лекциями, поразили его своей подозрительностью ко всему на свете. Японские русские, задержавшиеся в гостях, с жадностью ловят любое слово критики в адрес Японии. Им трудно дается мысль, что японцы — трудолюбивый и сильный народ. Им нравится, что Японию разбил кризис. На рассказ о том, как громко приветствуют японцы входящих в суси-бар посетителей и как быстро они крутятся, русские угрюмо замечали:

— Это они только делают вид.

— Ну, хорошо, что они именно такой вид делают, — недоуменно пожимал плечами Араки.

В театре Кабуки он вместо меня посмотрел спектакль, смысл которого сводился к тому, что обманутый мужчина должен убить обманувшую его любовницу. Я прожил две недели в темных очках, сложа небольшие ручки на животе. В белой майке и красных толстых подтяжках. На губах у меня холод восковых мертвых ладоней. Я не люблю целовать мертвецов, но тут сделал исключение. Я стал на время японским богом. Унитаз 007 мне часто снится теперь по ночам.

Виктор Владимирович Ерофеев

Почему я не Шанхай?

В Шанхай я приехал, как в самого себя. На моей окраине Цэянваль я разместил невысокий храм нефритового Будды. Моя память нашла нефрит в Бирме. Все зависит от освещения. Иногда нефритовый Будда кажется олигофреном, нажравшимся шпилек, но порой в предзакатный час он улыбается улыбкой застенчивого андрогена. У меня хранится коллекция буддистских текстов Цинского периода, привезенная моим другом, основателем храма Хуй Гэнем. Однако излюбленным местом моих прогулок остается сад Юйюань, разбитым вторым моим другом, мастером парковой культуры эпохи Мин, Чжан Нанъяном. Собственно, Чжан и Хуй — мои единственные друзья. Мы часто гуляем по саду радости, смотрим на воду с многоколенчатых мостиков, защищающих нас от искушений, на белых и розовых карпов. Наш покой — предвестник перемен. Чжан выступает против ломки старого города. Я разрушаю методично дом за домом, квартал за кварталом, закрывая их вместе с жителями зеленой пластмассовой сеткой. Я не только не помню себя. Я не хочу помнить о тех временах, когда китайских юношей насильно забирали служить на иностранные корабли, напоив предварительно джином.

— Не Шанхай меня, — говорю я Джану. — Давай лучше нюхать цветы камелии.

— У тебя только один путь успеха, — нашептывает мне Хуй.

— Либеральный ресурс исчерпан, — подхватывает Джан.

Я строю дороги, которые окольцовывают меня, как драконы. По ним я намерен быстро перемещаться. Я запускаю поезд на магнитной подушке. Возле морского порта я наставил синие и красные контейнеры до самого неба и теперь взялся за приморские парки. Я сажаю пальмы. Мне в лицо дует свежий ветер фашизма. Гудит фашизмом морской прибой, разбиваясь об искусственные скалы милитаризованной зоны. Соленые фашистские брызги щекочут ноздри. Мои друзья относятся ко мне как к городу будущего.

— Тебе не хватает смелости, — говорит Хуй.

Я знаю, к чему он клонит.

— Друг мой Хуй, — говорю я, — я восстановил сад радости, сад Юйюань. Я привел в город за руку тысячи инвесторов, биллионы долларов США. Я накормил народ. Ты посмотри на эти молодые здоровые лица.

— Что ты сделал с русским храмом? — спрашивает меня Хуй.

— Да, — говорю я. — Я превратил русский храм в «Ашанти Ресторан & Бар».

— Зачем? — спрашивают меня Хуй и Чжан.

— Потому что вы, ебаные китайцы, подбили меня на это, — спокойно объясняю я.

— У тебя над входом в православный храм вместо иконы висит румяный Мао в кепке, — смеется Чжан.

— Да, висит, — соглашаюсь я. — Мало ли что еще у меня намалевано. Этим самым я спас храм от разорения в культурную революцию.

Они отказываются меня понимать.

— Я — жемчужина Востока, — говорю я. Они молчат.

— Я — китайский Париж. Я состою из платанов и магнолий. Ребята, не запускайте мне в душу воздушные змеи!

В себя самого можно плыть морем, огибая Индию и Индокитай, через весь мир или ехать на поезде, отстукивая километры, взволнованно готовясь к встрече, через Сибирь и Пекин. На машине или верблюде тоже можно и, наверное, это лучше всего: с мукой, лишениями, с ячменем на глазу, без спешки, но это другой жанр — экспедиция.

По недостатку времени, нетерпеливости, лени я выбираю девять часов в самолете «Аэрофлота». Как ни банален сам по себе современный полет, в нем сохранен сакральный обман времени, воровство часов. Неожиданность приземления в центре себя ведет к старой мысли о случае и законе.

Я перенаселен китайцами, окутан иероглифами, вывесками, треском и шелком. Во мне много желтой воды, текущей в Восточно-Китайское море. Меня можно есть палочками, как свинину с бамбуком. Мои таксисты на стоптанных автомашинах живут в старом времени боязни иностранцев. Они уезжают от них с раскрытыми дверьми в полной панике.

— Стань фашистом, — говорит Хуй. — Это так просто. Все станет на свои места.

— Открой свое сверхчеловеческое сердце для политической мистики, и ты — спасен, — угощает меня китайской сигаретой Чжан.

— Так мы дошли до сути, — киваю я. — Я объявлю гулаг школой жизни. Я вычеркну весь негатив из советско-немецких анналов, возненавижу жидов, прокляну Америку.

Я считал, что говорю на языке, мне понятном, а, если что не так, я перехожу на английский с взрывной интонацией, приравненной к представлению об успехе. Но это, как я догадался, слабое ускорение. В шанхайском аэропорту ко мне отнеслись с искренним равнодушием. Стеклянная коробка, гастрономически разрезанная на удобные для потребления сегменты, оказалась больших размеров: места хватает всем. Я сел в минибас, присланный немецкой страховой компанией, и был быстро доставлен по автостраде в район французских концессий. Гостиница располагалась в вечнозеленом саду. Там жили Никсон и Хо Ши Мин.

— В моем дачном поселке Полушкино под Москвой, — говорю я Чжану и Хую, — «шанхаем» называют самострой, выстроенный на грядках, обнесенный вместо забора дверями и железными кроватями. В этом представлении о Китае — вся наша скромная русская спесь.

Но такими песнями их не накормишь. Признав меня городом будущего, они хотят, чтобы я расстреливал наркоманов в день борьбы с наркотиками выстрелом в затылок. Они хотят от меня не поступки, а завоевания.

— Мы построим в честь тебя храм в тысячу раз более величественный, чем храм памяти генерала Хуо Гуан, — говорит мне Чжан. — Только научись говорить правильные слова.

— Садись в тюрьму, тони в говне, ищи обман — ты будешь чистым, как лед, — советует Хуй.

— Насри на Европу, — учит Чжан. — Удиви свой народ борьбой за правое дело.

— Взлети драконом презрения на высокую гору, на снежный склон, посмотри сверху на толпу и спокойно скажи: смирно, подонки! — улыбается Хуй.

Я знаю: мои друзья правы. Крылатые ракеты интереснее подвыпившей богемы, пивной дрисни.

— Ты всегда боролся за власть, но только не с той стороны, — говорит мастер парковой культуры эпохи Мин.

— Константинополь должен быть наш, — говорю я с присущим мне юмором.

Я иду в русский храм рисовать в алтаре голых женщин в духе итальянского возрождения. В солнечном Шанхае моей головы творится решительное дело: я берусь перестраивать город сверхскоростным методом, оставляя для памяти избранные куски земли. Мне хочется сохранить здание, где в 1921 году была основана коммунистическая партия Китая. Мне не нужны частные воспоминания. Лучшей метафоры склероза трудно себе представить. Весь мой город снесен за последние десять лет. Его недобитые остатки готовы к ликвидации через две-три недели. В них теплится старая жизнь, висит на ветках деревьев белье. Нечто, пахнущее говном, жарится в жаровнях. Прошлого не существует. И хотя оно бегает по мне стариками в ушанках китайской народной армии, оно лишено своего содержания. Я оставляю Мао на бумажных юанях. Его бюсты сдаю на барахолку.

Мао стоит на барахолке среди зеленых будд, тарелок, ваз, живых птиц, толстяков, показывающих жопу лежащей на животе девушке. Мао с протянутой рукой, которая просит милостыню. Кумир переплавлен со знаков на значки. Каждый житель имеет удивленный вид. Люди охуели от быстрых перемен. Народ идет в будущее с вырванным языком.

В центре — телевизионная башня. Здесь смотрят не телевидение, а телебашню. Она — полководец. За ней — тысячи небоскребов. Деловые люди Запада кормят меня итальянским обедом на пятьдесят пятом этаже. Они говорят, что тридцать процентов строительных кранов мира собраны в Шанхае. По реке не плывут — скачут баржи. Их больше, чем карпов в прудах. Чтобы посрамить Лужкова и русское правительство, их надо привести в Шанхай, поднять еще выше, на восьмидесятый этаж.

Что вы делали десять лет?

То, что сделано в Москве, — видимость. Шанхай заткнул за пояс Нью-Йорк. В Шанхае производится десять миллионов мобильных телефонов в год. Сидит китаец возле последней лачуги, не бездельничает — скупает макулатуру.

Лужкова и русское правительство — с восьмидесятого этажа! Уверен, однако, что дело не только в них. На международный женский день мы нарядили Шанхай весенними облаками. Китайцы едут на автобусах в шанхайскую Венецию: кататься на джонках. Кто остался — запускает в небо драконы. В городе мало машин.

— Сначала постройте капитализм до конца — потом и катайтесь, — говорю я трудолюбивому народу.

Шикарных машин нет даже у иностранцев. Джонками правят девушки в синих блузах. Они выворачивают кормовое весло по правилам восточного единоборства. Плывут и поют птичьими голосами. Правительственных чиновников, которые занимаются коррупцией, Чжан и Хуй расстреливают в застенках в затылок. Брызжет нечестивая кровь. В лавке с барахлом ко мне навстречу встает маоподобный хозяин. Коммунистический жест рукой. — Здравствуй, товарищ. В городе, где пел Шаляпин и шесть лет жил Вертинский, где русская эмиграция выпускала свои журналы и газеты, расцвела русская проституция. Я всегда знал, что русские бабы — проститутки. Но их количество, преданность блядству по всему миру восхищает даже

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату