— Приехали, — сказала Аньес.
СОБАКАМ ДАЖЕ НА ПОВОДКЕ ВХОД НА КЛАДБИЩЕ ВОСПРЕЩЕН. — Гласила надпись.
Конечно, Эльзас красив, и я понимаю, почему немцы до сих пор ездят сюда проливать слезы над потерянной территорией, где до сих пор все города имеют германские названия и население говорит по-немецки не хуже, чем по-французски. Красива долина Рейна, вся в виноградниках, красивы мягкие зеленые горы, текущие шумными ручьями в Рейн, красивы провинциальные дороги, пастбища, фермы, красиво предзакатное небо над головой. И кладбище, на котором мы оказались, тоже было по-эльзасски красиво. Скромное, нарядное, без дури, в каменных крестах с расщелинами из мха, по которым ползают пауки. Разве что какой-то французский артиллерист пожелал похоронить себя под монументом, изображающим большую старую пушку с ручками — сооружение, пригодное скорее для Новодевичьего кладбища, а так в остальном все подчинялось тихой отвядшей скорби. Я даже нарисовал в своем воображении достойную могилу русского врага, изготовленную на деньги благодарного города и огорчился за его посмертное благополучие, когда Аньес подвела меня к довольно странному кладбищенскому гетто.
Да, я бы так и сказал: гетто, хотя ничего еврейского в этом уголке кладбища не было, но было ярко выраженное отчуждение от всего остального. Если все могилы на этом христианском кладбище располагались, как положено, в западно-восточном направлении, в сторону спасения, то семейство Дантеса с дюжиной своих одноликих могил, похожих на единую могилу ПРОКЛЯТЫХ, лежали головами на север. Новые мраморные надгробья и низенькие мраморные кресты, водруженные над Дантесами, очевидно перезахороненными после семейного разорения потомков в 1960-е годы, были словно намеренно перекошенными, как будто под ними кто-то долго ворочался и продолжает ворочаться, и вообще они скорее всего напомнили мне детские бумажные кораблики, пущенные по весне непонятно откуда куда. Среди этого гробового стандарта я без усилия нашел могилу Жоржа, и неподалеку могилу Екатерину Николаевны, умершей от родов четвертого ребенка 15 октября 1843 года. Там же была и могила «бесстыжей сводни» — голландского посланника, которого Пушкин буквально изрешетил в своем скандальном письме. На могиле Екатерины Николаевны лежала маленькая железная крашеная роза, вряд ли, впрочем, украшающая ее.
— Что же вы не плюете? — насмешливо спросила Аньеса.
— Они и так ПРОКЛЯТЫЕ, — сказал я.
— Вы это почувствовали? — испуганно спросила Аньеса.
Мне опять стало не по себе, и я, не отвечая, пошел к воротам кладбища. Садилось солнце. В Эльзасе был май.
— Теперь вы понимаете, почему Дантеса надо реабилитировать? — Аньеса села в машину.
— Я уверен, он скоро получит золотую звезду Героя России. Ужинать к «Пушкину»?
Аньеса молчала. Я не настаивал. Пора бы мне отправляться из этой глухомани в Париж. Путь неблизкий. Кто-то из французов говорил мне, что Дантес ни разу не свозил Екатерину Николаевну в Париж.
— Тут есть загородный ресторан, там вкуснее, километров пятнадцать в горы.
Мы поехали в горы. Снова было красиво. Ехали молча. Загнали машину во двор ресторана, вошли, все оглянулись, как полагается в деревне. На ужин взяли улиток по-бургундски и ляжки лягушек в зеленом соусе. Пили местный рислинг в высокой бутылке.
— Вы не обиделись? — вдруг спросила Аньес.
Я пожал плечами.
— У меня есть запись беседы Пушкина с Дантесом.
— Я не пушкинист. Я просто посторонний. Меня мама попросила плюнуть на могилу. А когда они виделись?
— Перед смертью Дантеса.
— Но ведь Пушкин промахнулся! Отстаньте, Аньес. У вас большая, красивая грудь. Причем тут Пушкин?
— Это секретная история. Я никому ее не рассказывала. — Она вся тряслась. Ведьма, что ли? Я выпил рислинга и приготовился слушать, скорее всего, против своей воли.
— Как все карьерные люди, Дантес умирал тяжело. Медали, почести, титулы, звания — все это больше не имело значения.
— Кроме канализации, — хмыкнул я.
— Пушкин тоже так ему сказал.
Я смолчал, съел лягушку и выпил вина.
— Дантес позвонил в колокольчик. В спальню вошел старик-камердинер с припухшими глазами. Дантес сказал, лежа в кровати:
— Постав, сделай одолжение. Принеси мне грушевой настойки и попроси Коко зайти ко мне.
— Как вы сказали?
— Госпожу баронессу, — поправился Дантес.
Не моргнув глазом, Постав сказал:
— Настойку пронесу, а вот госпожу баронессу позвать не могу. Уехала в город за покупками.
— Что же она покупает?
— Всего понемногу, — уклончиво ответил слуга, понимая, что барин бредет: его единственная жена, которую в семье звали Коко, умерла пятьдесят два года назад.
Прошло совсем немного времени, и Гюстав появился с грушевой настойкой, но вид у него был, прямо сказать, чрезвычайный.
— Господин барон, — он подал высокую рюмку, — хозяйка-то и вправду отлучилась, а вот один господин хочет с вами настойчиво поговорить, несмотря на ваше недомогание.
— Мэр? — риторически подняв брови, спросил Дантес, который, как всякий тщеславный человек, поджидал на смертном одре каких-нибудь признаков обеспокоенного начальства.
— Нет, — распевно сказал Постав, пуча глаза. — Господин Пушкин.
— Пусть войдет, — спокойно сказал Дантес.
Вошел Пушкин. Дантес присмотрелся. Они снова были в разных возрастных категориях, только поменялись местами. Если раньше Дантес был моложе Пушкина на 13 лет, то теперь стал старше на 47, поэтому он, сенатор Франции, позволил себе держаться с Пушкиным несколько фамильярно.
— Здравствуй, родственник. Давно тебя ждал, — сказал Дантес, жестом показывая на кресло у кровати, — жаль, что ты пришел, когда я тут слегка приболел.
— Ты умираешь, — уселся в кресло Пушкин и легко закинул ногу на ногу.
— Я — не дурак, — грустно усмехнулся Дантес.
— Обычно так говорят дураки, — махнул рукой Пушкин.
— Александр, не говори для вечности. Надеюсь, наш разговор не будет запротоколирован. Все, что касается наших отношений, рассматривается через кривую лупу. Ты пришел выслушать мое покаяние?
— Я пришел…
— Я рад, что ты пришел, — перебил его Дантес, плывя по реке французского краснобайства. — Из-за тебя я всю жизнь вздрагивал, когда кто-то рядом со мной говорил по-русски, и я искренне желал, чтобы Россия провалилась в тартарары. Я запретил дочери изучать русский язык. Она скандалила, все это было отвратительно. Моя беда в том, что я бежал по протекции знатной тетушки не в Пруссию, а в Россию. Маркиз де Кюстин написал о вас точную книгу. Но это было после тебя. После тебя вообще было много, в 37-м еще не было фотографии, а в этом году уже изобрели кино. А ты знаешь, что такое телефон? автомобиль? Ты даже не знаешь, что такое электричество и Парижская Коммуна! А у нас скоро авиация заменит Бога. О его смерти пишет Ницше. Ты мог бы жить и жить.
— Поэзии не нужны ни авиация, ни электричество, — сказал Пушкин.
— Ну, ясен перец, — подхватил Дантес. — Поэзии нужен бабский навоз, чтобы лепить из него стихи. У тебя этого было предостаточно. И ты на нем поскользнулся. Брат ты мой, не гони гения хотя бы передо мной. Мои предки были лучшими друзьями местных крестьян. Дантесы нужны жизни не меньше Пушкина. Иначе исход дуэли был бы другой.
— Я пришел, чтобы тебя простить.
— Простить? Давай для начала я сам себя прощу, — с офицерской грубостью сказал Дантес.
— Виновата во всем Наташка.
— Нет, дорогой мой, заблуждаешься. Ты любил не ее, а красивую витрину, а Наташку считал дурой, учил ее жизни, а я ее принимал, как она есть, мы были одногодками, у нас был общий запах, мы понимали друг друга с полуслова, мы — лошади из одной конюшни.
Пушкин молчал.
— Я опасался, — продолжал Дантес, — что ты ее убьешь, узнав, что она меня любит. Ты ведь знал, что она меня любит.
— Вы спали?
— Пушкин! — захохотал Дантес. — Ты — великий или ты кто? Какая разница? Не скажу.
— Значит, было?
— Я всегда знал, что поэты — не мужчины, а слизняки. Дорогой Александр, трём по честному. Она тебя не любила, факт, ты сам предсказал все в «Онегине». У вас был плохой секс, об этом ты писал в своем стихотворении на редкость откровенно. Наташка — это единственное, что я любил в России. Я ее как-то видел в театре в Париже, когда был с сыном, не подошел, но показал на нее и сказал с умилением: это тетя Наташа.
— А Катька? — не выдержал Пушкин. — Тоже лошадь из одной конюшни? Катька, о которой Карамзин кричал на каждом перекрестке, что она ужасно глупа!
— Я не понимаю, кто должен любить по-космическому? Поэт или офицер? Я любил по-космическому Наташку. Мне Катька была как дорогой кожзаменитель. Я спал с ней, представляя себе Наташку. Обе это знали. И, кроме того, я спасал твою честь женитьбой на ней. А ты — сумасшедший дурак! Бегал по городу и орал во всю глотку, что француз ебет твою жену. Даже Жуковский послал тебя на хуй. Ты был мерзок: воспалился, всех оскорблял. Хотел меня убить. Испортил мне жизнь.
— Ты себя нагло вел. Катался по Петербургу в санях с Наташкой и Катькой.
— Мне было двадцать пять лет. Когда мы были вместе — тебя не существовало. Да я и стихов твоих не знал. Кто ты был на балах? Карикатура на человека!
— Но я — великий русский поэт.
— Достоевский и Толстой, Тургенев и теперь этот, подражатель Мопассана, как его — они тоже великие, не ты один. Стихи, Пушкин, стихами, но бабы — это такая срань.
— Это говорит гомосексуалист.
— Неважно. Теперь это тоже не такой криминал, как во времена Вигеля. Но Наташка снесла мне однажды в жизни мою гомосексуальную крышу. Это только говорит о силе моей любви к ней.
Пушкин выпрямился в кресле. Дантес не спеша выпил грушевой настойки.
— Я тебя не уважал, — резко признался Дантес. — Ты был ни за царя, и не против. Не то декабрист, не то не декабрист. Не за Россию и не против России, как Чаадаев. Не за распутство, но и не за верность.
— Зато ты всегда был нечист на руку. В любви и в политике, — сказал с отвращением Пушкин. — Помнишь, небось, выборы в Кольмаре — ты подтасовал результаты. Тебя уличили.
— Я был самым молодым сенатором Второй Империи.