всех процедур. И что прекращение голодовки возможно лишь при предоставлении выезда Лизе. Врачи пугали Сахарова, что он в любую минуту может впасть в такое состояние, из которого его уже не смогут вывести. Сахаров на все отвечал стандартной фразой: «Отказываюсь от обследований, пока моя жена не будет соединена со мной».
Боннэр, в свою очередь, пугали иной
Сахаров и Боннэр добились своего. Видимо, власти решили, что надо ослабить хватку. Появился чиновник из Москвы по фамилии Рябинин. Навестил Боннэр, уговаривал прекратить голодовку. Она поставила условие: не будет принимать пищу, пока их не объединят. Ее отвозят в областную больницу, заводят в кабинет главврача. Туда же доставляют Сахарова. Они кинулись друг к другу. Рябинин говорит: мы выполнили ваше условие, теперь ваша очередь. Они дали согласие прекратить голодовку, если выпустят Лизу. Такое согласие было получено. Елену Георгиевну повезли обратно в больницу. В машине состоялся у нее примечательный разговор с чиновником. Вспоминает Боннэр:
«Когда Рябинин вез меня в мою больницу, я спросила его: зачем вся эта клевета в «Неделе», что Лиза наркоманка, что она такая-сякая, а ведь все равно ее отпускают. И он мне снисходительно говорит: «Елена Георгиевна, это же не для нас с вами пишется». Тут я взорвалась и кричу водителю и медсестре: «Вот слушайте, это для вас пишется, они вас считают быдлом, вы любую ложь проглотите…» Чиновник ужасно растерялся моего скандального тона. И я потом подумала, как это точно сказано: «Это же не для нас с вами…» — они и сами не понимали, что в этих словах приговор системе».
Власти сдались через 18 дней. Лизу Алексееву отпустили к мужу. (Кстати, именно в эти дни Капица написал письмо Брежневу, помните: «Сахаров великий ученый…») Из Шереметьево Лиза прислала телеграмму: «Уезжаю счастливая и зареванная».
«Умереть мы вам не дадим. Но инвалидом сделаем»
Вторая голодовка — ее Сахаров не выдержал. Сдался. Боннэр говорила ему, что надо учиться проигрывать, а он в ответ: «Я не хочу этому учиться, я должен учиться достойно умирать». Он все время повторял: «Как ты не понимаешь, я голодаю не столько за твою поездку, сколько за свое окно в мир. Они хотят сделать меня живым трупом. Ты сохраняла меня живым, давая связь с миром».
Третья голодовка — мучительная, трагическая. Вчитайтесь в эти строки письма Сахарова президенту Академии наук СССР Александрову: «Глубокоуважаемый Анатолий Петрович! Я обращаюсь к вам в самый трагический момент своей жизнь… Беспрецедентный характер нашего положения, созданная вокруг меня и моей жены обстановка изоляции, лжи и клеветы вынуждают писать подробно…» И далее обосновывает просьбу: жене надо ехать на операцию в США. Сахаров описывает, как их разлучили на четыре месяца. И наконец самые обжигающие строки:
«С 11 по 27 мая я подвергался мучительному и унизительному принудительному кормлению… Способы принудительного кормления менялись — отыскивался самый трудный для меня способ, чтобы заставить меня отступить. 11–15 мая применялось внутривенное вливание питательной смеси. Меня валили на кровать и привязывали руки и ноги. В моменты введения в вену иглы санитары прижимали мои плечи… Я потерял сознание (с непроизвольным мочеиспусканием)…
16 — 24 мая применялся способ принудительного кормления через зонд, вводимый в ноздрю…
25 — 27 мая применялся наиболее мучительный и унизительный, варварский способ. Меня опять валили на спину на кровать, без подушки, привязывали руки и ноги. На нос надевали тугой зажим, так что дышать я мог только через рот. Когда же я открывал рот, чтобы вдохнуть воздух, в рот вливалась ложка питательной смеси или бульона с протертым рисом. Иногда рот открывался принудительно, рычагом, вставленным между деснами. Чтобы я не мог выплюнуть питательную смесь, рот мне зажимали, пока я ее не проглочу. Все же мне часто удавалось выплюнуть смесь, но это только затягивало пытку. Особая тяжесть этого способа кормления заключалась в том, что я все время находился в состоянии удушья, нехватки воздуха…
27 мая я попросил снять зажим, обещав глотать добровольно. К сожалению, это означало конец голодовки…
В беседе со мной главный врач О. А. Обухов сказал: «Умереть мы вам не дадим. Но инвалидом сделаем. Я опять назначу женскую бригаду для кормления с зажимом».
О женской бригаде надо сказать особо. Это было несколько могучих санитарок. Они приходили насильственно кормить Сахарова. Указания давала крупная женщина-врач. Именно они наваливались на него, привязывали к кровати, разжимали десны, вливали питательную смесь. Для мужчины это более чем унизительно, тяжело психологически.
Читать письмо Александрову можно только сжав волю в кулак. Что сделал собрат Сахарова по академическому сообществу — Анатолий Петрович Александров, президент Академии наук? Ни-че-го! Если, конечно, не считать его интервью журналу «Ньюсуик»: «Я думаю, наше правительство действовало очень гуманно по отношению к Сахарову, поскольку Горький — очень красивый город, большой город с большим числом академических институтов. Академики, которые живут там, не хотят никуда переезжать». Корреспондент, однако, не успокаивается: «Почему он по-прежнему остается членом Академии наук, если, как говорит «Правда», Вы считаете его пособником международного империализма?» И тут Анатолий Петрович произносит замечательную фразу, которая, несомненно, войдет в историю: «Мы надеемся, что Сахаров одумается и изменит свое поведение. К сожалению, я думаю, что в последний период его жизни его поведение более всего обусловлено серьезным психическим сдвигом». Впервые в истории Российской и Советской академии наук ее президент обвиняет действительного члена в психической неполноценности.
Сахарова заточили в больницу. Главврач Обухов давал Сахарову почитать книгу о болезни Паркинсона (намек более чем ясный), сказав при этом: «Вы будете полным инвалидом, и даже сами себе штанов расстегнуть не сможете». Когда в 1989 году Сахаров умер, патологоанатомическое исследование показало, что сердце Андрея Дмитриевича совершенно изношено. Преследования, голодовки сделали свое черное дело, и еще счастье, что после освобождения он три года прожил полнокровной жизнью.
Тогда Боннэр еще не знала об угрозах Обухова сделать Андрея Дмитриевича инвалидом, не знала о его намеках на болезнь Паркинсона, поэтому, когда она встретилась с главным врачом, их разговор не был враждебным. Она, правда, раскричалась в его кабинете, сказала все, что думает о горьковских врачах, в частности, и о советской медицине, в общем. Обухов ответил в том смысле, что он вроде бы и не виноват, таковы обстоятельства, и с ними надо считаться. Они вышли из кабинета, и Боннэр, спускаясь по лестнице, продолжала ругать уже неизвестно кого. Вдруг Обухов обронил: «Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца». Боннер язвительно: «Ах, какой вы образованный, и не только на подлости, что делаете, но и на поэзию». Главврач ничего не ответил.
Боннэр говорит: «Обухов может сколько угодно доказывать, что они пытались спасти жизнь Андрея Дмитриевича и потому насильно его кормили. Но Обухов сам знает, что он выполнял то, что ему диктовал КГБ. Я не говорю, что Обухов плохой врач. Я не говорю, что он не страдал от того, что он проделывал с Андреем Дмитриевичем, очень может быть, что страдал. Но он выполнял распоряжение КГБ на всех этапах. Более того, есть записки женщины, которая насильно проводила кормление. Она из знаменитой женской бригады».
Боннэр уравняли в правах с Сахаровым, она — тоже ссыльная.
В 1984 году — 2 мая — Андрей Дмитриевич начал вторую голодовку. В тот же день власти начали процесс, чтобы уравнять Елену Георгиевну в правах с мужем, то есть тоже определить ей режим пребывания в Горьком на положении ссыльной. Вот как это было.
Она собралась в Москву. Взяли билет на самолет. Приехали в аэропорт, стали ждать посадки. Елена Георгиевна сидела, Андрей Дмитриевич стоял, держал ее руку. Объявили посадку. Она благополучно прошла регистрацию…
Сахаров возвращается в квартиру и объявляет голодовку. Он послал телеграммы с сообщением об этом Черненко и в КГБ. Принял слабительное, сделал клизму и с чистой совестью уселся за работу.
А Боннэр сразу после регистрации обступили человек пять, отделили от других пассажиров, взяли под руки и повели к машине. Она сразу поняла: это арест!
Привезли ее в какое-то помещение. Там две женщины в милицейской форме и высокий мужчина в штатском. Представляется: старший советник юстиции Геннадий Павлович Колесников. Предъявляет обвинение по статье 190’.
Я приведу выдержку из этой статьи, чтобы была понятна логика последующих событий. Вот в каких преступлениях обвинили Боннэр: «Систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений того же содержания…»
Потом вынырнуло постановление об обыске. Боннэр провели в соседнюю комнату, где женщины произвели личный обыск и обыск вещей. Она не помнит ни одного вопроса на допросе, однако помнит свой ответ, он был одним на любые вопросы следователей: «Так как никогда и ни при каких обстоятельствах я не распространяла заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный строй или общественный строй других государств, а также частных лиц, в следствии не участвую и на поставленный вами вопрос не отвечаю».
Ее сажают в машину и привозят домой. Андрей Дмитриевич кидается к ней: «Люсенька!» Она рассказывает ему, что случилось. С нее взяли подписку о невыезде.
4 мая по телевидению пустили передачу, из которой само собой разумелось, что Боннэр американская шпионка, закоренелая агентша ЦРУ и подлая сионистская разведчица. Зрители сжимали в ярости кулаки и делились возмущением друг с другом: «Да что же это делается! Почему ее не посадят! Почему Советская власть такая мягкая!» Сам слышал подобные отзывы.
7 мая Боннэр вызвали на допрос. Они поехали вдвоем. Елена Георгиевна зашла в кабинет прокурора Колесникова, допрос был вялый, прокурор задал несколько малозначительных вопросов и неожиданно спросил: «Мне надо поговорить с Сахаровым, вы не против?» Боннэр пожала плечами. Позвали в кабинет Сахарова, и прокурор говорит ему: «Андрей Дмитриевич, за вами приехали врачи, вам надо ехать в больницу». Сахаров стал протестовать. В это время входят несколько человек в белых халатах и предлагают ехать в такой форме, что сопротивляться бессмысленно. Сахаров попросил, чтобы жене разрешили быть с ним. Разрешение было милостиво дано.
Привозят их в больницу. Ведут в палату. Боннэр плохо себя почувствовала и прилегла на кровать. Андрей Дмитриевич сел рядом. Входит врач Обухов и говорит Боннэр: «Вам надо уйти». Андрей Дмитриевич не соглашается. Врываются несколько мужчин, и стало ясно, что Боннэр будут удалять силой. Они обхватили друг друга руками, но разве сил у них хватит, чтобы…
Боннэр отвезли домой. Как провела ночь — не помнит. Наутро звонок в дверь. Ласковый прокурор Колесников с обыском. Безумно долго обшаривали квартиру. Забрали все: рукописи, документы, книги, пишущую машинку, фотоаппарат, киноаппарат, магнитофон и — тут у Елены Георгиевны сжалось сердце, как от потери близкого человека — конфисковали радиоприемник. Оборвалась связь с внешним миром, пусть односторонняя, неустойчивая, но позволявшая хоть что-то узнавать о том, что творится на земле. Сотрудники органов деловито выстукивали стены, тщательно осматривали мебель — искали тайники. Мужчина в штатском отобрал в пробирки образцы продуктов и лекарств. Чего вдруг? «Подозревают, что мы пользуемся наркотиками?» — предположила Боннэр. Как ни тягостна была ситуация, а она чуть не расхохоталась. Сыщики ушли не попрощавшись в 10 вечера.
На следующий день Боннэр собралась в больницу к Андрею Дмитриевичу. Заехала на рынок, выбирает тюльпаны. Подходят двое, спрашивают, что собирается делать с цветами. Будто не знают. «Нельзя?» — иронизирует Боннэр. «Почему нельзя? Можно. Нельзя в больницу. И не вздумайте даже близко к ней подходить». Вернулась домой.
Чтобы не дать ей соскучиться, чуть ли не ежедневно ее стали вызывать на допросы.
Новый удар — приходит телеграмма: «Елена Георгиевна, мы, дети Андрея Дмитриевича, просим и умоляем вас сделать все возможное, чтобы спасти нашего отца от безумной затеи, которая может привести его к смерти. Мы знаем, что только один человек может спасти его от смерти — это вы. Вы мать своих детей и должны понять нас. В противном случае будем вынуждены обратиться в прокуратуру о том, что вы толкаете нашего отца на самоубийство. Другого выхода не видим, поймите нас правильно. Таня, Люба, Дима.» Позже Андрей Дмитриевич ознакомится с этой телеграммой и напишет в письме: «Это жесткая, несправедливая по отношению к Люсе телеграмма доставила ей дополнительные страдания и волнения в ее и без того ужасном, почти непереносимом положении… Телеграмма явилась причиной того, что я не писал своим детям последующие полтора года, до ноября 1985 года».
Дети Андрея Дмитриевича — это отдельный разговор. Сказать, что между ними и Боннэр сложились непростые отношения — значит, ничего не сказать. Не собираюсь вторгаться в эту глубоко личную сферу. Скажу одно: если судить по «Воспоминаниям», дети Елены Георгиевны для Андрея Дмитриевича — родные, он очень переживает за их судьбу. Своих детей он упоминает лишь пару раз. Но — это их личные дела. Слишком всё интимно. Со стороны всего не понять, да и не нам судить великого человека.
Итак, Боннэр вызывают на допрос. И наконец предъявляют обвинение, которое можно свести к стандартной формулировке — антисоветская деятельность. Потом суд. Заунывное, формальное мероприятие, если учесть, что приговор был уже предопределен в высоких инстанциях. Боннэр однако подготовилась к суду серьезно. На каждое обвинение давала блестящий