Я пожала плечами. С этого момента можно было продолжать в двух направлениях. Если я хотела отшить, то обычно говорила: «Думаешь, трудно догадаться? Ты бы сильно удивился, братан, если бы узнал, насколько мужской мозг примитивен.» Но Рани понравился мне с первого взгляда, а потому я выбрала другое продолжение.
— Читаю мысли, — сказала я, сделав загадочное лицо.
— Биг дил, что там читать, сестренка? — ответил Рани. — Мужской мозг вообще примитивен.
Он сказал это и улыбнулся. То есть улыбался он и прежде, с самого момента, как подошел, но та улыбка была небольшой, осторожной, как йорэ — первый осенний дождик… Или как рассветная полоска над восточными горами, если смотришь с Масады или от Эйн-Бокека… Или нет — она была как аплодисменты на рамат-ашаронском корте, когда наши ведут пять ноль в последнем сете, но нужно еще взять шестой, решающий гейм на своей подаче, а потому радоваться на всю катушку формально еще нельзя, хотя, по сути, уже можно. А потому перед розыгрышем хлопают слегонька, сдержанно, насколько слово «сдержанно» применимо к нашей горячей публике. Но вот очко выиграно, и тут-то и начинается настоящая радость: люди вскакивают, вскидывают вверх руки — кто обе, а кто одну, а кто просто, скрючившись, потрясает сжатым кулаком: типа, йеш!.. йес!.. есть!.. наша взяла!.. и прыгают, и кричат от радости, и обнимаются, и хлопают так, что слышно до самого Яффо. Такой была настоящая, полная Ранина улыбка. Я увидела ее тогда, в Магшимим, и немедленно умерла. Я просто закончила свое существование в качестве самостоятельной, отдельной от Рани личности, сущности, вещности. У меня не было опции сопротивляться: разве можно сопротивляться внезапной смерти? Он назвал свое имя, которое я с первого раза не расслышала, и потом пришлось узнавать у других — жутко неудобно, но я вообще тогда ничего не слышала, только смотрела на него и говорила какие-то глупости, наверное, невпопад, не знаю, потому что себя я не слышала тоже, а насчет имени — какая разница?.. — я пошла бы за ним, даже если бы он звался Махмуд, или Кристиан, или Чингачгук Большой Змей. Но он звался Раанан Цви, Рани Большая Улыбка. Рани, Рани, Рани.
Цви — распространенная фамилия среди тайманцев. По-русски «цви» означает «олень». У моего оленя шелковистая кожа, чуть заметно подрагивающая, когда проводишь по ней губами или подушечками пальцев. У моего оленя гибкое гладкое тело, сильные мышцы, заряженные лаской и движением. У моего оленя удивительный разрез глаз, обычно смеющихся, иногда смущенных, иногда задумчивых, иногда нежных. Такими их знаю я. Наверное, бывали они и другими: злыми, вызывающими, хищными, прищуренными в створе прицела… не знаю, не видела, но и не удивилась бы, увидев. К тому моменту, как мы познакомились, Рани служил в Ш-13, в шайетет, знаменитой Тринадцатой эскадре, в морском спецназе. Он был из тех, кого научили неделями в одиночку жить под водой, убивать голыми руками и выполнять невыполнимые задания. Не совсем как в кино, но похоже. Он был старше меня всего на три года, а повидать успел много всякого такого, о чем не говорят и не спрашивают.
А я и не спрашивала. Зачем? Когда чашка и без того полна, то даже одна лишняя, пусть и самая маленькая капелька может испортить все. Кап — и полилось, поди удержи.
До той тусовки в Магшимим я была нормальной рыжей девчонкой, которую звали… ну, скажем, Анна и которая смотрела на себя реально, ну, то есть обычно, как девушки смотрят в зеркало. Кого вы видите в зеркале? Правильно, себя. Одну себя, правда? Да и может ли быть иначе?
Оказалось, что может. После той вечеринки я разделилась на три отчетливо разные части. Первая, самая большая, называлась счастье и помещалась в районе груди. По всем параметрам она напоминала воздушный шар. По всем. Например, счастье распирало меня, как воздух распирает воздушный шар. А еще мне казалось, что я постоянно лечу — опять же, как на воздушном шаре, понимаете? Не на самолете, внутри гудящей моторами железяки, и даже не как птица, на крыльях, которыми употеешь размахивать, а именно на шаре — в тишине, без всяких усилий и шума, одна посреди всего неба, среди молчания и поскрипывающих шершавых веревок. На воздушном шаре ты можешь лететь, даже когда сидишь, или лежишь, или ходишь. И тут важно еще, что он именно воздушный, потому что счастье — это прежде всего воздух, много воздуха, очень много воздуха: ведь полет возможен только тогда, когда он есть, воздух.
Вторая часть — удивление — находилась в голове. Я была поражена тем, что такое вообще возможно. Я все время думала об этом. Я оглядывалась вокруг и не видела никого, кто носил бы в груди что-то, хоть отдаленно напоминающее мое счастье. Не думаю, что я ошибалась — ну разве можно скрыть от постороннего глаза такую махину, как воздушный шар? Я ощущала себя настоящей инопланетянкой и оттого впервые в жизни испытывала трудности в общении с другими: ну о чем могут беседовать жаворонок и землеройка? Хотя нет, они как раз могут найти общую тему — ведь даже жаворонок время от времени, устав, опускается на землю.
Но в том-то и дело, что я не опускалась: я постоянно жила в воздухе, меня носило поверху мое счастье, мой воздушный шар, и мне не приходилось работать крыльями. Ну как было всему этому не удивиться? Не спросить — почему именно я? Почему не другие, знакомые и незнакомые? Почему не натуральная блонда Светка, которая объективно превосходит по ряду показателей не только меня, но и, например, толстогубую раскрученную куклу Анжелину Джоли? Почему не сама Анжелина Джоли — ведь она так раскручена?! Почему?
Мой третий, наименее приятный кусок, помещался в животе. Я ужасно, до колик, до тошноты, боялась, что все это закончится. Ужасно. Наверное, это и называется Страхом. Не могу сказать, что я ничего не боялась раньше. Конечно, боялась. Боялась темноты и пауков, и сунуть руку под куст, и смотреть на воду с моста. Боялась контрольной, зубного врача, боялась потеряться в незнакомом месте, боялась смерти — не своей, а родительской, потому что свою смерть я не могла представить вовсе… Я много чего боялась. Но это была всего лишь боязнь, понимаете? Не страх, а боязнь: что-то маленькое, детское, понарошечное, как кефирчик для ребенка.
А тут был самый настоящий страх. Страх кончины. Наверное, только тогда я впервые и поняла, что такое смерть — когда влюбилась. Да. Вот я и произнесла это слово — любовь. Любовь. Летучая смесь счастья, удивления и страха. Рани, Рани, Рани. Мой олень, мой тайманский принц.
Мы сидели на бортике бассейна, болтали ногами и языком, смеялись. Мы говорили обо всем и, странное дело, это походило не на разговор, а на точечную ликвидацию, как ракетой — по машине какого- нибудь хамасника в Газе. Все, о чем мы только ни заводили разговор, немедленно исчезало, испарялось без следа.
— Интересно, Капод косой или подкуренный? — говорил Рани.
— Блин! — отвечала я. — Я как раз об этом думала, когда ты подошел.
— Не иначе как родство душ! — делал он напрашивающийся ход.
— Не подъезжай так быстро, вылетишь в кювет, — надменно отвечала я, обмирая от макушки до самых пяток.
Мы оба снова смотрели в сторону Капода, но на его месте уже клубилось облако, косоглазое игловолосое облако, мелькающее потными плечами.
— Слушай, а какой объем бюста у твоей подруги? — спрашивал Рани.
— Сто, — мрачно хмыкала я, прибавляя совсем немного.
— Сантиметров или дюймов? — щурился он.
— Процентов! — припечатывала я, и мы оба покатывались со смеху, а когда поднимали глаза, то там, где только что покачивалась Светка в обнимку со своим очередным летчиком, уже топталось неясная бесформенная тень, тень Светки и летчика, и остальных танцующих.
— Ну и манго у них тут, — говорила я, имея в виду вовсе не манго.
— Где? — недоумевал Рани, оглядываясь.
— Вон! — показывала я. — Да не там! Куда ты смотришь? Вон там! — обманом, обманом, хитрым женским обманом зарабатывая возможность поднять, наконец, неподъемную руку и потрогать его за плечо — о, оленья, оленья кожа… и получая при этом разряд в три тысячи вольт… о, смерть моя, любовь моя…
— Это не манго, это папайя, — отвечал он, немного хрипло и после паузы, потому что током ударило и его тоже, а тем временем сад, и папайя, и лужайка вокруг плавно превращались в туман, в бесформенное ничто, как прежде Капод, и Светка с летчиком, и прочие танцующие.
— Я знаю, — так же хрипло говорила я, глядя ему прямо в глаза и впервые ощущая тот самый воздушный шар — от увиденного там, в глазах… и тот самый страх — от возможной ошибки или от того, что он уйдет, не спросив телефона… и то самое удивление — от того, что мы вдруг остались вдвоем — два