Что еще? Само собой, Гомера. И лириков.
Лирики, я слышал, были коньком Генри. Врать я не рискнул:
– Немного.
– И Платона.
– Да.
– Всего Платона?
– Кое-что из него.
– Но всего Платона в переводе.
Я замешкался – чуть дольше положенного. Он недоверчиво посмотрел на меня:
– Нет?
Я спрятал руки в карманы своего нового пальто.
– Большую часть, – сказал я, что было далеко от действительности.
– Что насчет александрийских неоплатоников? Плотина?
– Да, – соврал я (я и по сей день не прочел ни строчки из Плотина).
– Какие трактаты?
К несчастью, в голове у меня воцарилась абсолютная пустота. Что написал Плотин? Кажется, что-то на Э…[12]«Эклоги»? Нет, черт побери, это Вергилий.
– Вообще-то Плотин мне не очень интересен.
– Да? Почему же?
Он задавал вопросы, как следователь на дознании. Я едва ли не с тоской подумал о предмете, который шел у меня в это время раньше: «Основы драматического искусства» у мистера Лэйнина, добрейшей души человека. Лежа на полу, мы должны были пытаться достичь «полной релаксации», а он расхаживал между нами и выдавал фразы вроде «А теперь представьте, что ваше тело наполняется прохладной оранжевой жидкостью».
Очевидно, я слишком затянул с ответом на вопрос о Плотине. Генри что-то быстро сказал по- латыни.
– Прошу прощения?
Он холодно взглянул на меня.
– Ничего особенного, – обронил он и вновь ссутулился над книгой.
– Ну что, теперь счастлив? – услышал я голос Банни. – Уделал его по полной программе, ага?
Я отвернулся к полке, чтобы скрыть смятение.
К моему огромному облегчению, ко мне подошел поздороваться Чарльз. Он был спокоен и дружелюбен, однако едва мы обменялись приветствиями, как отворилась дверь и все затихли. На пороге появился Джулиан.
– Доброе утро, – сказал он, осторожно прикрыв дверь. – Вы уже познакомились с нашим новым студентом?
– Да, – ответил Фрэнсис, помогая сесть Камилле и проворно усаживаясь сам. Тон его, как мне показалось, говорил, что ничего более скучного и придумать нельзя.
– Прекрасно. Чарльз, ты не поставишь воду для чая?
Чарльз направился в маленький, не больше шкафа, закуток. Послышался звук льющейся воды. (Для меня так и осталось загадкой, что именно было в том закутке, а также каким чудом Джулиану удавалось порой извлекать оттуда обеды из четырех блюд.) Чарльз вышел и, закрыв дверь, вернулся на место.
– Ну что же, – сказал Джулиан, окинув нас взглядом, – надеюсь, все готовы покинуть мир вещей и явлений и вступить в область высокого?
Он был изумительным, просто волшебным оратором. Как хотелось бы мне воссоздать на этих страницах всю магию его лекций! Увы, человек с посредственными способностями не в состоянии, особенно по прошествии стольких лет, передать своеобразие и очарование речи того, кто одарен интеллектом в исключительной мере. В тот день речь шла о четырех видах божественного безумия у Платона и безумии вообще. Он начал беседу с того, что называл бременем эго.
– Тихий настойчивый голос у нас в голове – почему он так мучает нас? – спросил он и выдержал паузу. – Может быть, он напоминает нам о том, что мы живы, что мы смертны, что каждый из нас наделен неповторимой душой, расстаться с которой мы так боимся, хотя она-то и заставляет нас чувствовать себя несчастней всех прочих созданий? Кроме того, что, как не боль, обостряет наше ощущение самости? Ужасно, когда ребенок вдруг осознает, что он – обособленное от всего мира существо, что никто и ничто не страдает, когда он обжег язык или ободрал коленку, что его боль принадлежит лишь ему одному. Еще ужаснее, когда с возрастом начинаешь осознавать, что ни один, даже самый близкий и любимый, человек никогда не сможет понять тебя по-настоящему. Эго делает нас крайне несчастными, и не потому ли мы так стремимся от него избавиться? Помните эриний?
– Фурии, – сказал Банни. Его завороженные глаза были едва видны из-под нависшей пряди волос.
– Именно. Помните, как они доводили людей до безумия? Они заставляли внутренний голос звучать слишком громко, возводили присущие человеку качества в непомерную степень. Люди становились настолько самими собой, что не могли этого вынести.
Так все-таки как же избавиться от этого грозящего потерей рассудка эго, как полностью освободиться от него? Любовь? Но, как, по свидетельству старого Кефала, однажды сказал Софокл, лишь немногие сознают, что любовь – властитель жестокий и страшный.[13] Один забывает себя ради другого, но при этом становится жалким рабом своенравнейшего из богов. Война? Можно забыться в экстазе битвы, сражаясь за славное дело, но в наши дни осталось не так уж много славных дел, за которые стоило бы сражаться. – Он рассмеялся. – Впрочем, осмелюсь заметить, после всего нашего Ксенофонта и Фукидида мало кто из молодых людей сравнится с вами во владении военной тактикой. Уверен, при желании вы вполне могли бы выступить маршем на Хэмпден-таун и захватить его без посторонней помощи.
Раздался смех Генри:
– Мы могли бы сделать это сегодня же, вшестером.
– Как? – воскликнули все в один голос.
– Один блокирует линии связи и энергопередачи, другой берет под контроль мост через Бэттенкил, третий – выезд из города по главной дороге на север. Остальные движутся с юга и запада. Нас мало, но, если рассредоточиться, мы могли бы перекрыть все пути, ведущие в город, – он поднял ладонь, растопырив пальцы, – и окружить центр со всех сторон. – Пальцы сомкнулись в кулак. – Конечно, у нас было бы преимущество внезапности, – добавил он, и от бесстрастного звучания его голоса мне неожиданно стало не по себе.
Джулиан издал короткий смешок:
– Сколько же лет прошло с тех пор, как боги в последний раз вмешивались в людские войны? Думаю, Аполлон и Афина Победоносная непременно сошли бы на землю, чтобы сражаться на вашей стороне, «званые или незваные», как возвестил дельфийский оракул лакедемонянам. [14] Только вообразите, какие бы вышли из вас герои.
– Наполовину равные богам, – со смехом отозвался Фрэнсис. – Мы бы восседали на тронах на главной площади города.
– А местные купцы несли бы дань к вашим стопам.
– Золото. Павлинов и слоновую кость.
– Скорее уж чеддер и крекеры, – вмешался Банни.
– Нет ничего ужасней кровопролития, – поспешно сказал Джулиан (замечание о крекерах ему явно не понравилось), – но ведь именно наиболее кровавые места у Гомера и Эсхила зачастую оказываются самыми великолепными. Например, та восхитительная речь Клитемнестры в «Агамемноне», которая мне так нравится. Камилла, ты была нашей Клитемнестрой, когда мы ставили «Орестею». Помнишь что-нибудь оттуда?
Свет из окна бил ей прямо в лицо. При таком сильном освещении большинство людей выглядит блекло, но ее чистые, четкие черты словно бы светились изнутри, так что от взгляда на нее перехватывало дыхание. Я сидел и смотрел на ясные, лучистые глаза и густые ресницы, на висок, где маленькое озерцо золота постепенно растворялось в ровном и теплом, как мед, блеске волос.