Через час для очистки совести я зашел в сортир удостовериться, не захлебнулся ли парнишка в собственном дерьме. Удостоверившись, что он добросовестно плавает в них, изрыгая ругательства на двух языках — русском и родном, отправился обратно.
Проходя мимо сестринского поста, я услышал внутри сдавленные рыдания и потянул на себя ручку двери.
Светлана сидела за столом, низко опустив голову.
— Свет, да ты что?! Из-за какого-то засранца? — я еще не отошел от эффектной картинки, виденной мной накануне, поэтому не смог переключиться.
Он непонимающе повернула ко мне голову и совсем по-детски шмыгнула носом:
— Ты это о чем?
— Ну, масло… — я начал чувствовать себя идиотом, — Которое у нас украли…
— Масло? — она тряхнула своей светло-русой головой, подстриженной под «каре», и улыбнулась сквозь слезы, — Какое масло, Андрюша? Ах, если бы ты знал…
Она помолчала. Я тоже, в ожидании пояснений. Однако их не произошло.
— Извини, я немного расклеилась, — произнесла света, — Больше не будет. Давай-ка с тобой лучше пить чай. Хочешь чаю?
Мы пили настоящий черный индийский чай, о существовании которого я успел забыть. С настоящим сахарным песком.
Нам, солдатам, давали рафинированный кусковой, который мы вприкуску уничтожали за алюминиевой кружкой бурды непонятного вкуса. Правда, во время боевых в руки попадали пачки зеленого чая, но я к нему так и не смог привыкнуть окончательно. А тут — настоящий черный индийский, с «тремя слонами», как дома…
Домашняя атмосфера подействовала размагничивающе и на Светлану.
— Хочешь еще? — не дожидаясь ответа, она мягко, как большая ласковая кошка потянулась за чайником через стол, налила новую чашку. Перехватила мой взгляд, улыбнулась:
— Ешь пирожные, бисквитные. Небось, и вкус их забыл?
— Угу, — мотнул я головой и потянулся к тарелочке с выпечкой.
Светлана, чуть нагнув голову, из-под русой челки несколько минут смотрела, как я ем, потом произнесла:
— Скажи, Андрей… Скажи, что чувствуешь сейчас, когда вот так сидишь за столом, по-домашнему, с женщиной, которой доверяешь — а ведь ты доверяешь мне, правда? — за этим вкусным чаем?
Я промолчал. Уют обволакивал, сковывал тело, чуть кружилась голова. Меня убаюкивало ощущение незыблемости мирка, в котором мы оказались со Светой. Казалось, что волны жестокости, бушевавшие в мире, находятся за его пределами и никогда не смогут ворваться сюда.
Я молча смотрел на желтоватый круг настольной лампы, освещавшей чашки на голубой скатерти стола и оставлявший в полумраке зимнего вечера наши лица. Душу защемило от острой зависти к людям, которые имеют это каждый день: тишину, полумрак, скрытое тепло женщины и безопасность. Имеют дни, когда не нужно пускать в ход кулаки в ответ на оскорбление, огрызаться на насмешки и зло подначивать других, отвечать автоматной очередью на выстрел. Мне хотелось остаться в этом круге навсегда.
…-Мир с вечерами за столом и пахучим чаем, — я вздрогнул от неожиданности, услышав ее голос, повторяющий мои мысли, — Вечера с любимым человеком… Мне всю жизнь не хватало именно этого. Наверное, виной всему был мой слишком независимый характер. А уют вокруг может создать лишь тот, кто имеет его в душе…
Она говорила тихо, низко опустив голову.
Мне стало стыдно, как будто я ненароком подсмотрел сокровенную тайну человека. Тайну исповеди, предназначенную лишь избранным.
— Не уходи! — она задержала меня за руку, когда я поднялся со стула, собираясь уйти. Мне немало приходилось слышать откровений, но те принадлежали моим друзьям, были понятны мне. В конце концов, со мной разговаривали мужчины, и я мог посочувствовать им, рассказать что-то в ответ. А здесь…
Здесь я был явно лишним. Она разговаривала не со мной, а с собой. Я же лишь случайно подвернулся под руку. Но даже в детстве я не испытывал желания подглядывать в женскую раздевалку.
— Не уходи, — повторила она, — Надоело разговаривать со стенами. Хочется живые глаза перед собой увидеть. А ты хороший парень, чистый…
— Ты переоцениваешь. Я в таком дерьме по уши, что отмываться буду по гроб жизни. Даже сам до конца не знаю, в каком дерьме…
— Мальчишки… Воображаете, что уже взрослые. А что вы знаете о жизни, кроме войны? Вы считаете, что ваш опыт самый главный, что он вбирает в себя все, всю жизнь. Но это не так. Мир, который вас в себя втянул — пустышка. Есть другой, человеческий, и он гораздо сложнее и страшнее, чем тот, который вы видели в Афгане.
— Да что ты можешь знать о нас! Ты в наши души лазила?! Мальчишки! Да мы…
— Видела я этот Афган, — Светлана по-прежнему мягко и укоряюще, как старшая сестра, смотрела на меня, — За год нагляделась. И на боевые пришлось ходить — до того, как Сергей вытащил меня из медсанбата в госпиталь…
«Какой Сергей?» — чуть не сорвалось у меня с языка, но в тот же момент дошло, что она говорит о начальнике нашего отделения. — «Ах, товарищ капитан…»
Я так привык к этим двум словам в сочетании с широкой, уверенной в себе физиономией, нагонявшей страх на обалдуев нашего «И.О.», что забыл: и у товарищей капитанов есть имена, которые давали им матери. И на свете есть женщины, для которых они просто «Сергеи», «Сережи», «Сереженьки»…
Злые языки в отделении поговаривали, что отношения у Светланы с кэпом разладились, дело идет к разрыву. Может, поэтому она и плакала?
…-Каждая хочет любви чистой, неземной, искренней. В отместку тому, что окружает нас. Хочется спрятаться за ней, словно за спиной… — она снова говорила, словно в пустоту.
И я снова почувствовал себя солдатиком, случайно забредшим на огонек мятущейся души. Так исповедуются попутчикам в дороге, зная, что никогда не встретятся с ними. Почему-то мне стало больно. Почему-то мне не хотелось быть для нее случайным попутчиком. Я никак не мог разобраться в своих чувствах, но боль, она не возникает на пустом месте.
Привычным жестом я похлопал себя по карманам в поисках пачки сигарет. Вытянул одну, кинул в рот.
— Здесь не курят, — она снова взяла меня за руку, — И вообще, бросай курить. Вон ты какой худой.
Но я уже взял себя в руки и не хотел снова поддаваться чарам иллюзорного мирка, который кончится для меня сразу за стенами этой комнаты.
— Ты меня еще по головке погладь, как в детском садике!
Я почти выкрикнул эти слова и тут же стыд жарким пламенем охватил меня от пяток до макушки. Как я смею на нее орать?
На нее, что была для всего настоящей сестрой милосердия и относилась к нам не как к казенным деревяшкам, цена которым копейка в базарный день. О которых и заботиться надо только потому, что это входит в служебные обязанности. Она была единственной из всех, к которым прилагательное «милосердия» к существительному «сестра» принадлежало по праву.
Кто я такой, чтобы на нее орать — отставной козы барабанщик, взбесившееся пушечное мясо, солдат проигранной войны!
— Успокоиться тебе надо, Андрей…
— Я уже успокоился, извини.
— Не в том смысле. Вообще успокоиться. Война сильно баламутит людей, и в них, как мутном пруду, долго еще плавает на поверхности всякая бяка. Не морщься: это я и про себя говорю. Может, и хорошо, что вы все попали в госпиталь перед дембелем. На гражданке вы многих бы напугали своей бескомпромиссностью, а здесь все отстоится, осядет…
— А как быть с теми, кто в этот госпиталь не попал? Кто вообще домой «грузом двести» поехал? А них что осядет и где? А потом, Свет, госпиталь — тоже армия. Здесь тебе не дадут особенно расслабиться. И в