начал тихо, но настойчиво о чем-то говорить. Сквозь полуопущенные веки я видел, как он, показывая на меня, начинал сердиться.
Девушка возражала ему. Она говорила еще тише, но твердо и решительно. В конце концов старик примирительно махнул рукой. Я почувствовал, как он прикрыл мои ноги одеялом, положил на голову мокрую тряпку и затем, ворча, ушел.
Я решил дать о себе знать и негромко застонал. Мне не нужно было притворяться — я чувствовал себя действительно скверно. Девушка вздрогнула, наклонилась надо мной, и я заметил, как она красива. «Не вставайте! Лежите спокойно», — сказала она по-немецки, хотя предупреждение было излишним — я все равно не мог встать. Но мне хотелось пить. Я попросил воды, и она меня напоила. — Мертенс вдруг умолк. — Я, наверное, слишком вдаюсь в детали, — сказал он. — Так вся ночь пройдет, а я не расскажу и половины.
— «Благоприятные обстоятельства», — осторожно заметил Бентхайм, — интересуют меня больше всего. Но ты рассказывай, рассказывай все.
Горизонт начинал светлеть. На поляне появились два оленя. Знакомый мирный пейзаж. И полковник вспомнил другой пейзаж — море и пальмы, — изображенный в гипсе ефрейтором.
— Твои подчиненные мечтают о теплых морях? — спросил он, чтобы как-то заполнить паузу.
Мертенс удивился.
— Так ты давно здесь?
— Несколько часов. Министр намерен тебя поощрить. Но прежде чем заявиться к тебе, я немного осмотрел твои владения. Насколько мне стало известно, у вас и своя самодеятельность есть?
— Есть, — подтвердил Мертенс.
— И есть ефрейтор, который просто обожает тебя, — заметил Бентхайм.
Мертенс улыбнулся:
— Только один ефрейтор? Маловато!
— Может быть, их и больше, но я не в состоянии был опросить всех. Только этот ефрейтор увлекается, какими-то сомнительными красотами, да еще в гипсе.
— «В гипсе»... — словно эхо повторил Мертенс. — Они тогда тебя положили в гипс? — вдруг спросил он без всякой связи.
Бентхайм сначала не понял, но, догадавшись, о чем шла речь, ответил:
— Я лежал недолго. Ты знаешь, ранение было легкое, без осложнений. И я вновь отправился на фронт.
— Сегодня я это понимаю, — сказал Мертенс. Он особенно подчеркнул это «сегодня». Помолчал немного. — Ну так вот, Надя меня выходила, и дед не сердился больше, как вначале. А то, что он продолжал ворчать, было понятно, и тут ничего не поделаешь. Он знал, что молодые люди в подобной ситуации недолго остаются безразличными друг к другу, и, конечно, старик лучше нас видел, что с нами происходит. Нам было легче скрывать наши симпатии друг от друга, нежели от него.
Он видел, что моя благодарность Наде перестает быть одной лишь благодарностью и моя сестра милосердия ухаживает за мной не только из сострадания. Я полюбил Надю. Это не был, как ты выразился, обычный роман. Только взглядом и голосом выдавали мы друг другу наши чувства. Ничего другого, очевидно, не могло быть между русской девушкой и дезертировавшим немецким солдатом. Но старик знал жизнь и понимал, что наши отношения могут перерасти в нечто большее. Я уже не опасался деда, как вначале, хотя он и ворчал, что прогонит меня из сарая. Я и тогда хорошо знал, что он не сделает этого, а теперь знаю еще лучше, потому что за мою жизнь он заплатил своею. А недовольство со стороны деда имело, оказывается, куда более серьезную причину. Немного поправившись, я хотел уйти, чтобы не подвергать их обоих опасности, но Надя меня не пустила. «Это же верная смерть», — сказала она и была права. Я не представлял, куда мне идти, и решил посоветоваться с дедом. Тогда я узнал, что старик был связан с партизанами, но ему пришлось прервать эту связь, чтобы во время моего пребывания в его доме не вызвать опасности провала.
Во время наших долгих разговоров с Надей девушка исподволь старалась выяснить мои взгляды и намерения. Ее школьные и студенческие познания немецкого языка в процессе наших бесед быстро совершенствовались. Надо сказать, что к тому времени я многое передумал и мы понимали друг друга. Итак, однажды она сказала мне: «Дедушка нашел выход. Я переправлю тебя к нашим в лес, там ты сможешь оставаться до конца войны». Я понял, что под «нашими» она подразумевала партизан. Но это не испугало меня, как это было бы несколько недель назад при одной мысли о партизанах. Я согласился, поскольку не мог больше подвергать опасности людей, ставших мне такими близкими. Но мне было тяжело расставаться с Надей. Я видел, что и она грустит, и это еще более отягчало предстоящую разлуку...
За оконцем начало светать. Свет фонаря понемногу тускнел, и Мертенс погасил его.
— «Благоприятные обстоятельства», — сказал он задумчиво. — Не кажется ли тебе эта фраза в деле слишком неопределенной? — Мертенс задал этот вопрос спокойно, как само собой разумеющийся.
— Я помнил Мертенса, который воспитывался в понятии «кровь и честь», Мертенса, который верил в «расу господ». Однако ты не выдал меня, когда я прямо высказал свои взгляды и даже угрожал тебе! И тем не менее сомнения были, хотя я никогда не забывал, что ты промолчал тогда.
— Я был в полной растерянности и не знал, что делать, — сказал Мертенс все так же задумчиво. — Я уважал тебя и вдруг узнал, что мы враги. «Прежде чем я стану стрелять в русских, я поверну свое оружие против тех, кто избивал моего отца» — ведь так ты сказал мне в ту ночь?
— И ты запомнил? — изумился Бентхайм. — Это же почти слово в слово то, о чем я говорил.
— Да, это точные твои слова, — подтвердил Мертенс. — Они долго еще звенели у меня в ушах. Я не мог тебя видеть, так глубоко ты меня ранил, хотя и говорил о тех, кто издевался над твоим отцом. Это в какой-то мере оправдывало твою угрозу: «Если будет нужно, то и в тебя!»
— Ты запомнил и это? — произнес Бентхайм все еще в изумлении. — Все мои слова... А ведь любого из них было бы достаточно, чтобы отдать меня под трибунал.
— Но они бы расстреляли тебя, — сказал Мертенс. — Я это знал, потому и молчал. Но при этом сам себя считал предателем.
— Предатель, который никого не предавал.
— «Тот, кто утаит правду, тот предаст фюрера и рейх». Это крепко мне вдолбили. — Мертенс взглянул на Бентхайма. Тот стоял, отвернувшись к окну. Наконец он повернулся и внимательно посмотрел в лицо своего собеседника, казавшееся бледным в матовом свете занимавшегося утра.
— А если бы мне полагался не расстрел, а несколько лет каторги, ты донес бы на меня?
В вопросе прозвучал явный вызов.
Вольфганг медлил. Казалось, он проверяет себя, проверяет того, прежнего Мертенса. Наконец он проговорил:
— Мне кажется — да....
Бентхайм медленно отошел от окна, остановился перед майором, положил обе руки на его плечи.
— Спасибо, Вольфганг! Я понимаю, как тяжело тебе было.
— Да, нелегко! — Мертенс усмехнулся. — И все-таки твои слова, которые врезались мне в память, возымели тогда свое действие. Они помогли мне, пока я скрывался от своих, помогли подготовиться к переходу к партизанам, правда, из этого ничего не получилось.
Бентхайм снова сел.
— Рассказывай дальше, — попросил он. — Вас кто-нибудь предал?
— Нет, никакого предательства не было, — сказал Мертенс. — Скорее всего, случайность. В ночь мы должны были отправиться к партизанам, чтобы с рассветом быть далеко в лесу. Было около трех часов ночи. Мы уже собрались и хотели уходить, как невдалеке послышался шум мотора и фары осветили дом старика. Мы с Надей были в это время в сарае, готовые в дорогу. Я решил бежать. Сарай находился почти на опушке леса. В стенах были щели, через которые по утрам проникали лучи солнца. Я вырвал две доски — они были гнилые, мне это удалось легко и без шума. Но Надя вдруг остановилась. Броневик и мотоциклы затормозили у домика. Мотоциклисты спрыгнули с машин, двое остались у пулемета. «За кем они?» — испуганно прошептала Надя. Мы услышали, как в дверь застучали прикладами автоматов.
Надин дед открыл дверь. Они даже не стали входить в дом, а, схватив старика за бороду, заорали: «Где партизаны? Показывай дорогу!»