выщербленными ступеньками. Мирослав пожал плечами. — Я и сама не знаю, — взяла она его под руку, прогоняя свечой метнувшихся в темноту крыс.

Половину её комнаты занимала кровать.

— Штаны вешай на спинку, — опускаясь на подушку, зевнула она. Мирослав поморщился. — А ты возьми меня замуж, — увидев это, расхохоталась девица так, что грудь затряслась, как корабль в бурю. — А насчёт этого не беспокойся, — бесстыдно раскинула она ноги, — позову дох-тура — зашьёт…

Мирослав приставил палец к виску:

— Тут не зашьёшь.

— А ты попробуй, я буду верная, — канючила девица. — Завтра я выходная — засылай сватов!

Мирослав загородился ладонью.

— От свахи до повитухи — рукой подать, — скороговоркой пробормотал он и вспомнил, как провёл первую ночь на земле — в убогой больнице, на грязных простынях. — Мерзость, — повторил он.

И тут заметил, что, перепрыгнув через ступеньки, разговаривает с собой.

Луна уже закатилась, когда на пустой, как горсть мертвеца, улице он встретил нищенку, почти ребёнка, у которой распух живот. «С голодухи», — безразлично сказала она и, задрав платье, погладила пупок худенькой ладонью.

«Слов — как шишек в лесу, — подумал он, разламывая краюху хлеба, — а ни одним не накормишь».

Кто ловит в сети, выходит сухим из воды, и Мирослав мог заговорить любого, подбирая к каждому ключ. «Хотите преуспеть, — учил он молодых купчиков, — думайте не о том, как найти в жизни своё место, а как занять чужое, и даже на мгновенье не допускайте мысли о своей бренности». «Не доверяйте любви, — наставлял он румяных, как яблоки, гимназисток, — любовь, как деньги, — остро ощущается только в отсутствие и также быстро кончается». Постепенно Мирослав превратился в знаменитость, выступая в уездном городишке, собирал полные залы. «Деревенский проповедник», — в ожидании его скрипели стульями земские врачи. «Глаголом жжёт сердца людей», — кашляли в кулак учителя гимназии. Скептически улыбаясь, они прятались за иронию, им было неловко, что пришли, но в глубине души они ждали чуда, им было невозможно признаться, что их пригнала сюда бесконечная скорбь. «Мальчишка», — вздыхали они, когда в драном платье появлялся Мирослав. «Да он у меня экзамен не сдаст!» — громко шутил какой-нибудь престарелый учитель.

И Мирослава поднимали на смех.

«Нас окружает пустая жизнь, мы обречены на тусклые, серые будни, — начинал он без предисловия. — Мы созданы для иного и чувствуем это. Быть может, там, — он указывал на горизонт, — нас ждёт несказанное счастье, быть может, там наши мысли перестанут натыкаться на глухую стену непонимания, а чувства обретут взаимность». Ангельский голос завораживал. «Так что не стыдитесь слёз, не бойтесь выглядеть несчастными, вокруг все страдают, на то и земной ад…» Слова вливались в уши, как сладкая отрава, пришедшие слышали то, о чём сами думали долгими бессонными ночами, не смея признаться.

«Но мы знаем, что нас всех ждёт избавление, что в далёких далях мы ещё испытаем выстраданное блаженство и неземную радость…»

Голос Мирослава креп, звенел, как струна, теперь это был голос трубного ангела.

«Потому как откуда взяться нашей жажде, нашей безмерной тоске по счастью, если бы мы не имели сравнения, если бы не помнили наш потерянный рай?»

Они кивали, тяжко вздыхая, женщины плакали. Правда — это ложь, в которую веришь, но для Мирослава не существовало обмана, он видел только слова, видел, что его речи, которых он сам не понимал, действуют магически. «Бывают дни, которых всё равно что не было, — меланхолично заканчивал он, обводя зал глазами. — Будто скомкали белый лист и бросили в печь. Если жизнь состоит из таких дней, значит, ты уже умер».

Становилось слышно, как жужжит муха. Мирослав исчезал, оставляя их наедине с собой, а они, срываясь с мест, бросались вдогон, готовые целовать его платье.

Но сам он не верил своей проповеди, не зная истинной цены слов. Связывая их в узелки, он составлял из них решето, в котором носил воду. Точка зрения, собственное мнение были для него отвлечёнными понятиями. Он целиком находился во власти слов и, как паук, был не в силах разорвать собственную паутину.

Денег за выступления Осокорь не брал, не представляя, куда их тратить, однако от харчей не отказывался. Кормили его хорошо, предоставляя ночлег в той самой гостинице, где его зачали. Он располнел, у него завелись хромовые сапоги, и его, как прокажённого по колокольчику, узнавали издали по красной, расшитой бисером рубахе. И всё же Мирослав не любил город, его площади, базары, лавки, избегая торгового люда, глухого к словам, он сторонился мещанских слободок и купеческих кварталов, предпочитая сновать за милостыней между деревнями. Сутулый, с палкой через плечо, на которой болталась пустая котомка, он брёл по просёлочной дороге, когда его нагнали верховые.

— А вот и русский пилигрим, — указал на него хлыстом розовощёкий усач. И повернувшись к спутникам, добавил по-французски: — Наш Чайльд Гарольд.

Приподнявшись в сёдлах, те стали разглядывать Мирослава, который даже не остановился.

— Брось, Александр, — гарцуя на лошади, рассмеялся один из всадников, — не видишь — глухой.

— Я этот народец знаю, — отмахнулся розовощёкий, — туг на ухо — скор на язык.

Александр Безручко-Дурново принадлежал к аристократической фамилии, владевшей окрестными землями, сколько хватало глазу. Он слыл франкофилом, и в его свите вместе с местными помещиками было несколько галлов.

— О, странник, — играя на них, свесился он с лошади к Мирославу, — скажи нам судьбу. Он произнёс это по-французски и рукой с висящей на пальце плетью оттопырил ухо. — Чернь, — расхохотался он в ответ на молчание, — по-французски не знает.

— Зачем не знать по-французски то, чего не знаешь и по-русски? — почесал затылок Мирослав. Верховые рассмеялись. — А то, что ты живешь болезнями родительницы, и так известно… — голос Мирослава скрипел, как несмазанная телега. — Но скоро ты освободишься от её пут, чтобы попасть в омут…

Все остолбенели. Безручко-Дурново жил с матерью — желчной, властной старухой, страдавшей подагрой и запрещавшей ему покидать поместье под угрозой его лишиться.

— Болтлив не в меру, — вспыхнул помещик, — давно не пороли!

И, стегнув коня, ускакал.

А через месяц его мать, перепутав пилюли, отдала Богу душу, и он укатил в Париж проматывать состояние.

После этого о Мирославе заговорила вся округа: дурная слава, как тень, привяжется — не отцепишь. Его стали избегать — никто не хотел слышать свою судьбу, знать будущее. От него испуганно отворачивались, не дожидаясь, что он накаркает и сколько накукует.

Однажды в зеркале Мирослав не увидел себя. Вместо отражения на него смотрел безротый карлик.

— Я — Славомир, — сказал он голосом чревовещателя, — египтяне изображали меня с прислоненным к губам пальцем, а греки называли Гарпократом, богом молчания. Но моё настоящее имя Словомер, потому что я измеряю слова… — На мгновенье карлик спустил штаны — вместо мужского достоинства у него болтался длинный язык. — Мысль — девственница, которая сидит в тёмном подвале, — погрозил он пальцем, — а твои слова вытаскивают её на белый свет и пускают по рукам!

Протянутая из зеркала рука ущипнула Мирослава за живот, а когда он нагнулся, влепила пощёчину.

— Мысль чиста, пока слова не изгрязнят её, — брякнул Мирослав.

И с тех пор стал забывать слова. Он забывал их по одному и тысячами. Они вылетали из головы, как пчёлы из улья. Но прошло не меньше месяца, прежде чем он заметил, что раз произнесённое слово навсегда исчезает из его речи. Скажет «дождь» — и забудет, скажет «лес» — и тот навсегда для него исчезнет. И всё же он ещё легко находил новые выражения для своих мыслей. Он подбирал синонимы,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×