дожидаться в этой квартире: чудилось, что бабушку Шуру обманули и она отдала меня вовсе не тем людям, которые должны были меня встречать, да и не слышал я почему-то ничего про своего отца. Но когда появился этот человек, я как будто увидел отца, только состарившегося: скуластое продолговатое лицо, тонкий нос с горбинкой, серые цепкие узковатые глаза, с выражением снисходительным да насмешливым.

Он ворвался в квартиру. Мельком посмотрел на меня и, казалось, мигом забыл. Он спешил и сразу кинулся к телефону. Звонил кому-то, ругался, что-то требовал с ревностью, а когда бросил трубку, усталый и сокрушенный, обратился ко мне. «Поедем... Папка твой дожидается... Галка! А где мои тапочки? Где тапочки мои, я спрашиваю, они вот здесь находились! Кто их отсюда трогал?!» Только доведя хозяйку до рыданий, он успокоился и снова вспомнил обо мне. «Вещи у тебя с собой или как, без вещей? Писать хочешь?.. Галка! Собери там, может, колбаски, мясца какого... С утра я не жрал! Ну быстро, найди мне. А где моя куртка синяя из болоньи? Где она, спрашиваю? Кто трогал?! Галка!»

У подъезда была брошена поперек дороги белая запыленная легковушка. Побаиваясь его да и вообще впервые усаживаясь ехать неизвестно куда в машине, встал я у задней дверки, но, уже усевшись, увидав, что я жду, он сурово позвал: «А ну, сажайся наперед». Глаза зыркали по сторонам, будто выискивая ему важное и не находя. Он не замечал, чудилось, дороги, а несло его только желание всех на пути своем обогнать. «Вот будешь у меня гостить, дам и тебе порулить. Папку твоего научил – и тебя научу», – сказал и рванул на красный свет. Одолевая робость, я спросил: «Дедушка, а разве можно на красный свет ехать?» Он резко, пугливо обернулся чуть не всем корпусом, глядя на меня, и замер от удивления, будто в тот миг к нему в кабину влетел не наивный детский вопрос, а звук милицейского свистка: испуг с удивлением относились к слову, которым изнатужился я его назвать. «А я не видел красного, надо же, проехал на красный свет... – опомнился он и буркнул недовольно, но с любопытством: – А кто тебя учил, что на красный свет нельзя? Нинка, что ль? Или Алка? Училки тоже! Слушай папку, что он скажет, а больше никого. И ты это, кровиночка моя, ну какой я дедушка там еще? Называй это, ну Петром! Как гусары будем, так и называй меня – дядя Петя, не стесняйся!»

Лето было жаркое. Клубилась золотая пыль. Дед остановился купить лимонаду, но в стекляшке у обочины, верно, не утерпел пропустить рюмку. Настроение его стало вдруг великолепным, он развеселился и жал по тормозам, казалось, у каждой закусочной. Всюду, куда он входил, говорил нараспев, будто распахивал еще какие-то двери: «Здравствуйте, женщины...» Официантки похихикивали, здоровались с ним, и вот уже принимался он с ними неуемно болтать, покупая для них же конфет. Можно было подумать, что ему нечего делать. Но стоило выйти из очередной стекляшки, как лицо его принимало волевое, решительное выражение. «Писать хочешь? Наелся? Это хорошо... Мне с тобой особо цацкаться некогда будет, ты учти, урожай у меня горит. На машине будешь учиться? Раз Настенко сказал, значит, сказал. А ну, лазь за руль. Что, страшно? Ну лазь тогда на пассажирское, пассажир...» Когда мы въехали в его владения, он притормозил, давая мне обозреть то стоящие на бетонном плацу замершие строем новые трактора, то поля картошки и даже разрешая называть себя дедушкой. А речь его, вскипая до страсти, начинала бурлить словечками: «моего», «мое», «мне», «меня», «моими», «мой»...

Спросить дедушку, почему столько лет он не хотел даже увидеть меня, я не смел. За городом было у него еще одно жилище – большая и пустоватая квартира, все комнаты которой казались как одна большая да пустая комната. Здесь ждал меня отец, радостный, что все вышло, как он хотел. Остаток дня я шлялся по закоулкам чужой незнакомой квартиры, а они шумно, долго праздновали что-то на кухне. Отец уплелся, чуть держась на ногах, упал на тахту и противно захрапел, а дедушка Настенко взялся жарить на ночь глядя мясо, бодро орудуя сковородами. Заметив меня, накормил огромными, будто лепешки, кусками шкворчащей свинины, которыми я объелся и, не помня себя от усталости, уснул.

Вскочил он рано и всех поставил без промедления на ноги, собравшись ехать. Чтобы не потратить лишней минуты, он подгонял отца, а тот слушался его как маленький. Там, куда мы ехали, пролетая огромные поля и сады, казавшиеся в своем одиночестве миражами, жила женщина, которую дедушка, наверное, очень любил. Если и был он сердечно рад нам с отцом, то как подвернувшимся соглядатаям, и, я слышал, дорогой внушал отцу, чтобы присматривал в его отсутствие за Полиной. Это к ней он спешил, как будто боялся потерять. Почему-то она даже не вышла нас встречать, и я увидел ее уже нечаянно, когда бегал по саду. Она бродила, как будто в плену какой-то болезни, изнуренная, слабая. Кругом сладко пахло яблоками и дышало свежей влагой оврагов. Путались в прядях яблочных ветвей пчелы, и только их жужжащий полет был громок, слышен. Она увидела меня – и ушла в дом. Дедушка разрешил отцу разбить палатку недалеко от него, а в дом и не подумал нас пускать. Там жила Полина. Мы не входили в него во все последующие дни, еду готовили в сторонке, на электрической плитке, шнур которой был протянут из дома. Прожив с нею день, дедушка почему-то не выдержал и уехал. В садах остались мы с отцом и она, Полина.

Сад, в окружении которого мы жили, был не стадом хозяйских деревьев, что паслись на садовом участке, а плодовым угодьем, свободно раскинувшимся кругом на многие километры, так что не было сил его обойти. Блуждая по его тропинкам, я долго не встречал ни одной живой души. Только слышны были гул пчел и перестук от падающих на землю яблок... Только однажды я набрел в садах на бабку, пасшую корову, что подбирала с земли яблочки. Бабке было скучно и она долго со мной говорила, а я не понимал и половины ее слов, но сам рассказывал обо всем подряд, ощущая себя бесконечно важным, чувствуя, что спустился к заскорузлой бабке, будто на крылышках, прямо с поднебесья Москвы. Долго внимая моим рассказам о Москве и ее чудесах, даже о цирке, бабка заслушалась и выглядела такой замершей, тихой, будто уснула, но только забыла глаза закрыть и все еще кивала согласно головой, укутанной в платок.

Вечером пришел к дому мальчик с банкой молока, посланный старухой; с ним говорила Полина, а когда он убежал – позвала меня и строго сказала, чтобы больше не просил молока у людей. А я увидел ее глаза, похожие на прозрачные камешки: смолисто-тусклые и блестящие изнутри, как если бы свет без тепла. Чувствуя, что провинился, утром я слонялся по огороду и пасеке, подглядывая исподволь за домом, дожидаясь, чтобы Полина вышла и простила меня хотя бы взглядом. Только она пряталась в доме, как будто даже солнце вредило ее здоровью. Так прошел день, другой, и вдруг появилась бабка с коровой. Корова забрела в огород, а бабка, подслеповатая, полоумная, замотанная по глаза в грязный шерстяной платок, рада была, что пришла ко мне в гости. Мы уселись под яблоней, и я начал рассказывать, как и в прошлый раз, про себя самого, про Москву, про цирк, забыв обо всем, что было вокруг. Опомнился я от крика Полины... Наверное, ее испугала корова, что бродила у дома. Прибежал на крики отец. Прогнал старуху с коровой, меня уволок в палатку. Исчез. Долго, до сумерек, не возвращался. Был у Полины.

Что-то случилось уже глубокой ночью. Проснулся я один в пустой палатке. Грохотали раскаты грома. Парусина содрогалась от ударов падающих с неба потоков воды и вдруг делалась иссиня-прозрачной от вспышек молний, ползающих змеями по верху провисшей палатки. Я нащупал фонарик, но от страха включил еще и отцовское радио. Слушая успокоительный гул эфира в тусклом, как от керосинки, мирке, дождался наконец отца. Он влез в палатку дрожащий, с залитым водой лицом, к которому прилипли водорослями волосы со лба, и будто оглох, почти криком просил, чтобы я ничего не боялся и спал. Я зажмурил глаза и провалился в сон.

Очнулся от удушья. Была тишина. Сквозь тяжелую сырую парусину палатки глядел яркий маленький зрачок солнца. Отца не было, словно он и не ложился спать в ту ночь. У дома стояла легковушка, замазанная по кузов глиной. На крыльце что-то делали Настенко с отцом. Все это время я стоял молча, и все молчали, и я почувствовал, что мы с отцом должны уехать.

Настенко повез нас на село, к дальним родственникам. Было это село тоже далекое, так что ехали мы на машине полдня. Дорогой он уже весело и задиристо ругал бледную свою женщину, называя то сумасшедшей, то дурой, не желая думать, что подчинился ей. В конце пути мы въехали на широкий вольный двор, обжитый суетливым хозяйством, где, как в ковчеге, спасалось каждой твари по паре – гуси, утки, куры, а из распахнутой глубины конюшни глядела на двор мохнатая, засиженная мухами лошадиная голова. Нас вышла встречать вся семья: человек пять разного возраста детей и замотанная в платок, будто у нее болел зуб, худая женщина, а при ней мужчина, одного роста со своими детьми, полуголый, как и они, тоже в латаных-перелатанных штанах. Они знали отца, потому что дядька буднично с ним обнялся, хоть часом назад и не ведал, что заедем мы на их двор.

Настенко деловито справился о здоровье – оказалось, своего брата – и просто сказал, что оставляет нас на недельку-другую у них погостить. Женщина разволновалась, что не приготовила загодя место в доме, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×