копившиеся многие десятки лет, аккуратно перевязанные в стопки по годам, сложенные в коробку стопками, как банкноты, похожие и вправду на деньги, но разве что большие, старые.

Так прошло лето – сонливое, теплое, полное покоя. Каждый день бабушка давала мне рыбий жир, понуждая пить его как лекарство. Еще делала каждое утро кашищу: мешала тертые яблоки и морковь с медом и сливками. Чашку этой смеси должен был я съедать как лекарство от своей болезни. Потихоньку свыкся я с тем, что нахожусь у нее на излечении и что не вижу дома, родителей, как все больные дети, которых увозят врачи. Что скрывалось за этим – я только чувствовал, когда тосковал по дому, но ясно не осознавал. Только когда я вспоминал о матери, будто просыпаясь ото сна, бабушка менялась в лице, точно срывая маску... Она была полной, даже тучной, но при том лицо ее было очень красиво: строгость и властность делали его похожим на искусную маску, что могла принять какое угодно, нужное по случаю выражение, однако после лицо непоколебимо принимало властный вид, только что, казалось, на дух уничтоженный, когда что-то у кого-то просила для себя или кому-то на кого-то жаловалась. Но тогда ее лицо делалось даже не властным, а злым, мстительным. Что-то слабое, дряблое, уродливое являлось со вспышкой ненависти к «этой женщине». Она почти не могла говорить, рыкая злые слова. Потом вдруг, наверное, понимая, что пугает меня, так же неожиданно выдавливала из себя жалобные слезы. Бабушка жаловалась, плакала, а я начинал ее нестерпимо жалеть, уговаривая, что люблю ее и хочу жить только с ней. Но лишь тогда оставалась она довольной, когда, чувствуя себя с ней одной и какой-то сиротливой семьей, я начинал думать о родителях, как и она, говорившая, что они «пьют и курят», а мы страдаем за их грехи: мы страдаем – а они пьют и курят.

Осень была уже куда тоскливей. Бабушка стала работать, здесь же, в Правде, на почте. Я сидел в ее закутке, помогая ей раскладывать газеты для почтальонши, штамповать письма, ухаживать за посылками – и так каждый день, будто и сам ходил на работу. Она всему хотела научить, начиная с того, какая пища здоровая и какими кусочками ее нужно есть. Писать, читать, рисовать, убирать и стелить постель учила. Говорила, что меня нужно отдать научиться плаванью и еще многому, о чем до нее никто и не подумал. Все мои рисунки и каракули для чего-то взялась тоже копить. Этим я увлекся так сильно, что не подмечал совершенно ее диктовки, потому что если рисовал маму или отца, то с огромными дымящимися сигаретами. А из каракулей выходило уж и нечто внятное, даже похожее на стихотворение, что называлось «Курякам и Пьянчугам». Этот стишок по ее наставлению я заучил и был очень горд, когда просила читать для нее вслух, – читал с выражением, как на детсадовском утреннике, а она расхваливала, довольная.

Несколько раз отец с матерью приезжали в Правду. Выглядели они свежее, дружнее. Оставались ночевать, а наутро уезжали. При том бабушка оберегала от меня всякое их уединение, и когда просился я лечь с мамой, то зло душила в один миг это щенячье нытье. После их приездов я видел бабушку опять же довольной, уверенной в себе.

Потом встречали Новый год. К бабушке в гости приехал какой-то странный человек. Он был одних с ней лет. Такой тихий, невзрачный, что его присутствие было заметно, наверное, лишь для бабы Нины. Она была нарядно одета. Улыбка почти не сходила с ее лица, – а этот человек, которого бабушка называла Карлушей, фотографировал нас с нею у новогодней елки – так она хотела.

Зимой бабушка отдала меня в детский сад, потому что нашла новое место работы, куда с детьми не брали. Детский сад находился прямо под окнами дома, а за ним уже начинался лес. Стало даже лучше и веселей, но однажды она не пришла за мной, когда всех детей разбирали по домам. Такого полного сиротства я никогда еще не ощущал. Это было и унижение – спать на раскладушке там, куда поутру приходили дети: нескольких человек, нас будили, приказывали убирать постели, умываться, одеваться, и тут же нас обступали домашние дети, одни норовя помыкать, другие простодушно жалея. Я не помню в точности, как и почему это случилось, но откуда-то знал единственное возможное объяснение: что бабушка моя уехала, но скоро приедет. На прогулках можно было смотреть на окно и балкон ее квартиры. И все это время я проводил в таком ожидании, будто стоя под ее окнами, думая, что встречаю бабушку. И однажды увидел ее: вышла на балкон, что-то вытряхнула, скрылась. Бросился к воспитательнице и закричал, что моя бабушка приехала. Та, верно, мало что поняла, но разрешила ждать в раздевалке, когда начали приходить за детьми. А за мной не пришли. Тогда, быть может, я просил пойти за бабушкой, которую видел на балконе. Но никто за ней не отправился. Не помню, что было со мной в эту ночь и на следующий день, и в следующую ночь, так как уже очнулся от всего этого, будто был в бреду. Верно, за бабкой все же сходили. И тогда уж она пришла. Но мне стало так страшно с ней жить, что, когда она засыпала и храпела, я не сдерживал слез и плакал, не постигая, отчего же так долго живу без мамы.

Потом была весна. Я очутился в Москве. В огромной пустой квартире, опять же не понимая, как это произошло. Бабушка оказалась в ней хозяйкой. Это даже была и не квартира, а дом, в котором я проплутал все то время, что жил в нем, так и не обойдя, чудилось, всего кругом. Помню лишь светлое окружение паркета, светлое и бездонное, точно ходишь по небесам; шведскую стенку до потолка в одной из комнат, потому что лазил по ней; настежь распахнутую гостиную, отделенную от холла во весь размах воздушным стеклянным витражом вместо стены; легкая обеденная мебель в гостиной будто танцевала и никогда не стояла в моем воображении на одних и тех же местах. Картины, охотничьи монументы из оленьих рогов, ружей, кинжалов. Стены книг, где на книжных полках стояли рядками собрания важно-тяжелых вещиц, что могли быть лишь подарками, сделанными под стать тому человеку, который один, наверное, и понимал их смысл. Там были куски угля, окованные в серебро, шахтерские отбойные молотки, тоже маленькие и серебряные, воткнутые в малахитовые постаментики. Множество фигурок шахтеров. И еще в разном исполнении – округлая звезда с ядрышком в сердцевине, символ атомной энергии.

Я не понимал, кому это все принадлежит и почему бабушка хозяйничает в этом доме. Она обучила в нем жить как в музее, ничего не трогая руками и отчего-то втихомолку. Я помню путь, которым прошел, когда всего раз выходил вместе с ней из дома... Он начался с вымерших пустот этажа, спуска на бесшумном лифте, где все походило на комнату: свет, ковер под ногами, сбоку зеркало в человеческий рост. Там, где мы сошли, путь на выход указывала ковровая дорожка. За конторкой в глухой тиши лифтовой залы застыл милиционер, он отдал честь, будто механическая кукла, и точно так же проводил глазами к массивной, но легчайшей двери. От дома, что тянулся каменной лестницей на небеса, мы шли в подъем по скучной улице с желтушными низенькими домишками, пока не вышли на площадь, по которой вольно гулял ветер, перелетали лениво голуби. Я, наверное, никогда до этого не видел памятников или не оказывался так близко к ним – и вот увидел этого исполинского человека, курчавого, в плаще, с опущенной головой. После мы спускались и спускались по песчаной широкой дорожке, что тянулась в аллее одинаковых городских деревьев. Мне было безразлично, куда мы шли. Все кругом было неизвестное и чужое – походило на лабиринт. Это безразличие, опустошенность и свободу, было все же удивительно ощущать в душе. Понимая, что возвратился с бабушкой в Москву, я жил с ощущением, что теперь уж обязательно встречу свой дом и что каждая улица должна вести к нему, а значит, быть от этого волнующей и знакомой. Но кроме железного истукана на площади ничто так и не взволновало, и ничего не было похожего на мой дом или двор. А возвращаясь обратно, видел все то же самое: бульвар, памятник, скворечники особняков, уединенную высотку, конторку с застывшим милиционером.

Сколько я прожил в этом доме? Что в нем делал? Не помню, не знаю... Но однажды бабушка ввела меня в одну из комнат, куда я до этого не входил. В ней восседала на какой-то детской постельке старуха, верно, только что очнувшаяся ото сна. Она была вся маленькая и сморщенная, с отростками бесцветными волосиков на голове, будто младенчик, а личиком похожая на ворону. Бабушка с трепетом подвела меня к ней, что-то сказала, и тайная, прятавшаяся все это время старуха, не моргая, долго смотрела на меня. После осмысленно произнесла мое имя – это далось ей, верно, с таким усилием, что сразу же немощно завалилась на бок. Держась на локте, она еще крест накрест махнула рукой передо мной, будто прогоняла мух, и повалилась на спину, слегла, задышала тяжко и хрипло. Бабушка Нина вытолкала меня за дверь, и я снова очутился в пустоте.

Потом будто бы вспыхнул свет – и вошел хозяин, а мы очутились в окружении его семьи. Маленькая старуха была без ног: я увидел, как хозяин с тем же трепетом входил к ней, подымал, совсем голую, на руках, когда бабушка Нина перестилала ее кроватку. Вместо ног из-под старухи торчали розовые култышки. Было еще непонятней, зачем мы живем здесь с бабушкой. Я сидел на кухне, при ней, чувствуя, что она обслуживает хозяев, но чужой дородный мужчина, очень похожий на бабушку, называл меня ласково по имени и со смущением заходил на кухню, приглашая к общему большому столу в зале, за которым собралась его семья. Никого из этих людей я не знал и не понимал, какое имею к ним отношение, пока, сидя в их кругу

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×