сделали перекличку. Всё, думаю, отжил своё. А начальник лагеря, он сам фронтовик, всю войну прошёл, на меня показал:

— Этого, — говорит, — обратно. Рано ему, пусть ещё поживёт.

Не осталось в живых и двух десятков из всего лагеря. Да и нас сразу же по другим лагерям раскидали, никого там не оставили, чтоб вновь прибывшим не рассказывали и традиция не передавалась.

Подмывало меня спросить и не удержался. И виделся мне вопрос бестактным, но писательское любопытство пересилило.

— А какие ощущения были, когда на расстрел вели?

— Какие там могут быть ощущения… Жить хотелось. Вот и все ощущения. Мне тогда и семнадцати не исполнилось. Одиннадцать дней до семнадцати лет оставалось.

К освобождению год рождения с тридцатого на тридцать третий переправил. Писарю — то… Что говоришь, то он и пишет. Так постепенно, где по полгода, где по два, где по четыре месяца убавлял. Думал избавлюсь от пятна: влип по мальчишеству, по глупости — зачем судимость всю жизнь за собой таскать. А теперь выйду, год рождения другой — и я не я, просто совпали фамилия, имя и отчество. Не редкость.

В тот же год осенью в армию забрали. Под Ленинградом служил. Станцию Пери знаешь?

— Я там вырос. А в Нижних Осельках, в военном городке, в школе учился.

— Значит знаешь. Вот там, в Нижних Осельках и служил, зенитчиком.

Как — то приезжает к нам в часть полковник из политуправления округа. Я его и раньше знал, он в войну в разведке работал. Походил по части и к нам на батарею зашёл. Расспросил как служится, о себе стал рассказывать, как воевал, о кем встречался в войну. И обо мне упомянул, как я в разведку ходил и донесения на теле носил через немцев.

Сижу, слушаю, помалкиваю. За других солдат прячусь, на глаза боюсь попасться: а ну узнает!

А он раз на меня глянул, другой, и спрашивает.

— Как Ваша фамилия, товарищ боец?

— Метсяпуро, — отвечаю.

— А имя — отчество?

— Михаил Вейнович.

— Вот, — говорит, — посмотрите: я о нём рассказываю, а он скромничает, будто красна девица.

Я отнекиваться.

— Ошибаетесь, товарищ полковник, не мог я в то время в разведку ходить, лет было маловато. А фамилия и всё остальное случайно совпали.

И комбат встал на мою сторону. Злой был на меня, даже при полковнике из округа молчать не захотел.

— Какой из него, — и на меня показывает, — разведчик? Тот — герой, а этот — первый пьяница на батарее, если не во всем полку.

А полковник своё.

— Не мог я ошибиться.

Заставил гимнастёрку снять — шрам должен быть под ключицей от немецкой пули. Куда же от шрама денешься. Переправили год рождения обратно на тридцатый.

Закурил.

— А дальше?

— Что дальше… Дослужил. Комбат ко мне после того случая переменился. Сам фронт прошёл, понимал что к чему. Да и я сдерживаться стал. Когда припрёт, уж совсем невмоготу станет, зайду к нему, он стакан нальёт, выпью и тут же в каптёрке у него просплюсь. А так чтобы в казарме пить, или с другими солдатами — я больше не допускал. А к концу службы, полковник тот, из округа, награды мои, Красную звезду и две медали «За отвагу» и «3а оборону Ленинграда», которых меня по суду лишали, обратно мне выхлопотал.

После армии на работу устроился, женился. Взял фамилию жены, отчество немного подправил, раз уж год рождения переправить не удалось, не хотелось судимость за собой таскать. Стал Михаил Иванович Герасимов. Жизнь на лад пошла. Да гада одного встретил…

Глубоко затянулся, выпустил дым через ноздри.

— Он на немцев в войну работал. Я как увидел его, узнал, сразу в милицию: уберите такого — то, говорю, он предатель, он в войну на немцев работал. А они: знаем. Человек отсидел десять лет за предательство, искупил свою вину. А как предатель может вину искупить? Десять лет отсидел? Ну и что? Илюха Ковалёв, которого немцы до смерти запытали, Сашка Пышкин, петрозаводский связной и другие ребята, которые через таких как этот сгинули и после того как он десять лет отсидел — домой не пришли и никогда не придут. Чем же искупил? Вор может вернуть, деньгами отдать или, в крайности, отработать, что украл, грабитель — что награбил. Они могут искупить вину. А предатель — нет. И нельзя ему ходить по той земле, которую он предал.

Спать не мог. Только глаза закрою — и харя его лезет, ухмыляется. Не мог я больше терпеть. Взял ружьё, зарядил картечью, пошёл и застрелил. Прямо в морду выстрелил, чтоб морда его поганая ни на земле, ни в земле, которую он предал не была.

Замолчал. Поднес к губам папиросу. Потянул, почмокал, порвалась. Оторвал узенькую полосочку бумаги от мундштука, послюнил, заклеил.

— И что тебе за это?

— А вышак, — спокойно ответил он. — Потом помиловали. Прошение написал и помилование пришло. На пятнадцать лет заменили. А на Двадцатипятилетие победы ещё помилование вышло — учитывая боевые заслуги и по состоянию здоровья совсем отпустили. Тринадцать лет и два месяца только и отсидел.

— Только — то? — Подивился я тому, что даже тут он увидел поблажку судьбы. — Да… Покуражилась над тобой жизнь… И теперь вот так по тайге да по тундре мыкаешься и на такие доходы, — я кивнул в сторону печки, — живёшь?

— А нет, ничего. Я военную инвалидность получаю. Пенсия у меня хорошая. А это так… Для одного дела нужно.

Чайник вскипел. Я открыл кастрюлю — донимают лемминги, существа внешне симпатичные, но слишком вездесущие, поэтому всё приходится прятать в стеклянную или металлическую посуду — достал халву, сахар, чай. Поставил кружки. Заварного чайника у меня не было, я положил себе заварки и подал пачку печнику. Он вопросительно взглянул на меня.

— Клади как любишь, чай у меня есть, — наклонил кастрюлю, показал ему лежащие на дне пачки китайского чая, единственного доступного в тайге и столь дефицитного в ту пору в столицах.

Он заполнил свою кружку заваркой на добрую треть, залил кипятком и поставил на край настила печи, чтоб чай, а по моим понятиям уже чифир, получше заварился.

— Всё занимает меня, знаешь… Как же это погибшая мать ко мне в лес пришла? — И хотя на базе, если и остался народ в это время, в разгар рабочего дня, то далеко в гараже или в пекарне, а в балке кроме нас вовсе никого не было, он приглушил голос. — Ты только не смейся… Но думается мне, что это по настоящему было.

— Вполне возможно, — согласился я. — В литературе таких случаев описано не мало.

— То есть, не то я хотел спросить. Не почудилось мне… Была она в лесу, я это точно знаю. Я видел её, вот как тебя сейчас вижу. Мне другого не понять — как она смогла прийти умершая. Вот бы спросить кого…

— Наверно священника в церкви надо спросить.

— Это так, да… Вот если бы с попом, так же как с тобой сидели, тогда б спросил. А в церковь идти… Неловко по пустякам человека беспокоить, от серьёзных дел отрывать.

— Это его работа.

— Да и нельзя мне в церковь…

— Почему нельзя? Мусульманин что ли? И мусульмане ходят. На прежней моей работе, в Питере, мастером был азербайджанец Мамед. Мусульманин, а в собор часто ходил. Молиться, так что бы со всеми, я не видел, но свечи за больных о здравии и о мёртвых за упокой всегда ставил. И наверно, всё — таки молился. Как — то встретил его, а он говорит: «Пойду в церковь, свечку поставлю, завтра зачёт в институте

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×