газете 'Вечер'!

Пишет. Печатает. Потом отрекается: 'крикливое воззвание к славянам'. Дань моменту. Можно сказать, что такая же дань моменту (но другому) — его участие в революционном выступлении казанских студентов в 1903 году. Идет на демонстрацию вместе со всеми, а когда появляется полиция, и все разбегаются, — остается на месте. 'Надо же кому-то и отвечать'. Отвечает по-хлебниковски: отсидев, перестает ходить в университет. Отчислен. Ни 'борьбы', ни 'убеждений' — лунатический проход 'сквозь все'.

Его поступки действительно кажутся безумными, хотя в них каждый раз прочитывается 'ближний разум', то есть вполне объяснимая и даже предсказуемая реакция на меняющуюся ситуацию. Корпоративная солидарность — как в случае обструкции, устроенной Хлебниковым приехавшему в Питер Маринетти. Демонстрирование революционного хамства — когда Хлебников телефонирует в Зимний Керенскому, что сим дает ему публичную пощечину. Всемирно-революционный экстаз, — когда Хлебников учреждает Правительство Земного Шара и себя в качестве главы. Для 'сверхпоэмы' нормально, но Хлебников проделывает такие вещи с полнейшей практической серьезностью, и только странная смена состояний, все время как бы перетекающих в собственную противоположность, дает окружающим основания видеть в нем безумца.

'Мудрость мира сего есть безумие перед Богом'. Перефразируя апостола, можно сказать, что безумие Хлебникова в 'ближнем' (или дольнем) мире, где он все время не очень ловко действует согласно 'текущему моменту', есть знак его завороженности каким-то иным началом, и с точки зрения этого начала 'текущие' манифесты, обструкции и пощечины есть безумие.

Хлебников становится собой, когда молчит. Его молчание потрясающе. Общительный по природе Мандельштам нервно озирается в литературных собраниях: 'Нет, я не могу говорить, когда там молчит Хлебников!'

Но Монблан текстов, написанных молчуном! Чемоданы рукописей, корзины рукописей, наволочки рукописей, на которых сидит, спит, живет этот скиталец! Для Мандельштама безостановочное хлебниковское писание непостижимо; он полагает — в духе пушкинской традиции — что это 'болтовня'. Получается так: с одной стороны — косноязычие 'идиота', не умеющего различить, что ближе: железно- дорожный мост или 'Слово о полку Игореве', с другой стороны — пушкинская легкопись, перебалтывающая жизнь сверху донизу…

Все вроде так, но в пушкинскую парадигму все-таки не укладывается. Не 'болтовня', а каторжное перемалывание впечатлений жизни — всего подряд, без разбора, — вот Хлебников. Не идиотизм' наподобие князя Мышкина, а плен у невидимой силы.

Эта сила удерживает мирострой Хлебникова на колеблющихся весах, в точке 'встречи' Запада и Востока, христианства и буддизма, славянства и монгольства, Царства и Сечи, природы и культуры, жизни и смерти…

…Рейна и Ганга, и Хоанхо, и Темзы, и Янцекиянга, и 'старика Дуная', и даже Замбези, 'где люди черней сапога'. По разбросу координат это напоминает индийские и африканские видения Николая Клюева, но основа иная: у Клюева все рисовалось миражами на стенах избы; дальние паломничества Клюев совершал в воображении (на уровне автобиографии попросту выдумывал), Хлебников же и скитается по 'краям мира' реально, и, главное, неистово верит в реальность того, во что устремлен его отрешенный взгляд.

                   Туда, туда, где Изанаги                    Читала 'Моногатори' Перуну,                    А Эрот сел на колени Шангти,                    И седой хохол на лысой голове                    Бога походит на снег,                    Где Амур целует Маа-Эму,                    А Тиэн беседует с Индрой,                    Где Юнона с Цинтекуатлем                    Смотрят Корреджио                    И восхищены Мурильо,                    Где Ункулункулу и Тор                    Играют мирно в шашки,                    Облокотясь на руку,                    И Хокусаем восхищена                    Астарта — туда, туда.

Мирные шашки, в которые бог зулусов играет с богом германцев под мирным присмотром еще одного бога, разительно похожего на сичевика, — это объяснимо в жанре пасторальной утопии, но когда у Хлебникова перекликаются исторические герои, сшибавшиеся в реальности насмерть, — это уже в высшей степени нетрививиально. Славен боярин Кучка, но славны и князья, его укатавшие. Свободолюбивы печенеги, сокрушающие череп Святослава, но и сокрушаемому — светлая память. Великий Суворов берет штурмом Варшаву, но и для поляков восстание — праздник. Молодцы — горцы, несущиеся на конях, но молодцы и русские, во главе с Баклановым берущие горцев за горло…

В этом сверкающем круге только фигуры немцев покрыты легкой тенью: Хлебников раньше других чувствует приближение 1914 года (как предсказывает ведун и слом Государства Российского в 1917-м), — однако на фоне тех антинемецких агиток, которыми в начале войны пробавляется Маяковский (да и Есенин отдает поветрию дань), хлебниковские иронические сентенции вроде того, что 'немцы цветут здоровьем' или 'нас всех переженят на немках', — образец тактичности.

Это не просто такт, это мироконцепция, бросающая вызов привычному 'кто кого'. Хлебников берет в кавычки фразу 'Над нами иноземцев иго, возропщем, русские, возропщем!..' — ибо за пределами кавычек стих дышит отнюдь не ропотом:

                   Когда казак с высокой вышки                    Увидит дальнего врага,                    Чей иск — казацкая кубышка,                    А сабля — острая дуга…

— вы находите этой схватке контекст не в исторических хрониках, а именно там, куда Хлебников незаметно нас отсылает: 'Делибаш уже на пике, а казак без головы'. Иногда сомнамбулический молчун выдает такие отсылы: к Пушкину, к Тютчеву, а из современников — к Маяковскому. Эти отсылы — ремарки для сопоставления по контрасту. Пушкин и делибашем, и казаком любуется с мыслью о гармонии — у Хлебникова ни гармонии, ни любования. Он пишет кровавые картины с 'восточной' непроницаемостью, но заводная неуемность выдает динамику души совершенно 'западную', соединение же этих начал — загадка интонации (она же загадка гения).

Там, где Мандельштам впадает в ужас, а Блок — в отчаяние, а Маяковский — в ярость, а Пастернак — в восторг, а Ходасевич — в желчную издевку, а Цветаева — в апокалиптическое неистовство, а Ахматова — в царственный гнев, а Есенин — в мстительное ликование, — там Хлебников созерцает жизнь с каменным лицом, и только в уголке рта есть что-то… то ли джиокондовская улыбка, то ли складка боли… бесовский розыгрыш?.. божья шутка?

                   Котенку шепчешь: 'Не кусай'.                    Когда умру, тебе дам крылья.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×