— Она еще у вас?

— Да, покуда меня не выгнала.

Ходили слухи, что был он когда-то женат, но его, как и всех честных бурых и бородастых, жена бросила.

Бывал он только в каких-то редакциях, да еще раза три в неделю у общих знакомых — играл в шахматы.

И вдруг пропал.

Собирались узнать, что с ним, да как-то и не собрались.

Недели через четыре пришел сам.

— Где же это вы изволили пропадать?

— Да так, знаете ли, все дела…

— Какие такие дела? Нехорошо друзей бросать. Мы беспокоились.

— Беспокоились?

Он слегка покраснел, помялся и сказал, понизив голос:

— Я не мог. У меня… у меня муха.

— Что?

— Ну… муха. Понимаете? Завелась около окна и летает! Теперь зима, холодно, а она вот… Насчет дров у меня скверно, я спальню запер, а столовую велел топить. Под одеялом ведь довольно тепло.

— Вот чудак! Простудитесь. Вы бы ее тоже в спальню переселили.

— Понимаете — не хочет. Назад летит.

— Ну, допустим, муха — дело серьезное, но почему же вы к нам не приходили?

— Ах, знаете, как-то так… Вот я вчера вечером насыпал ей на стол сахару, она и ела. Сам я пошел в спальню разыскать книгу, а прислуга — прислуга такая грубая — взяла да и погасила лампу. Муха ест, а она погасила. Вы понимаете…

Он рассеянно сыграл обычную партию в шахматы и, торопливо распрощавшись, ушел.

Несколько дней все веселились по поводу мухи. Хозяйка дома, очень остроумная и живая, чудесно передавала в лицах весь разговор.

— Верочка! Расскажите еще про муху! — просили ее.

И она рассказывала.

Но герой рассказа снова пропал. И на этот раз навсегда. Он умер. Умер от воспаления легких. Из газет мы узнали, что он был приват-доцент и знаток каких-то литератур.

Его жалели.

— Бедный! Такой одинокий.

Но я думала:

— Нет. Последние дни свои он не был одинок.

И хорошо. Вдвоем ему было легче.

Амалия

Госпожа Амалия Штрумф обладает сорокапятилетним возрастом, пятипудовым весом и небольшим поместьем в окрестностях Берлина.

В санаторию она приехала, чтобы утереть нос всем своим соседям. Пусть поймут, что она — птица важная. Может ездить за триста километров. Но первые же дни лечения потрясли всю душу Амалии до основания: доктор запретил ей кофе со сливками и кухены.

Амалия покорилась, но душа стонала. Утром, проходя мимо булочной, Амалия приостанавливалась, смотрела на печенья, торты и пирожные и шептала их названия шепотом тихим, глубоким и страстным, как шепчут влюбленные женщины имя своего любовника:

— Занфткухен… Шмандкухен… Беренкухен… Цвибак… Цвибак… Цвибак…

С трудом отрывалась она от окна и шла, качаясь, с полуоткрытыми, опьяненными глазами.

Шла в санаторию, тупо жевала салат с лимонным соком и молчала весь день. Молчала потому, что о чем же можно говорить, когда душа плачет, и стонет, и шепчет:

— Цвибак… Цвибак… Цвибак!..

А ночью, когда сон (сон — счастье несчастных) смежал ее посоловевшие очи, она видела себя в своей собственной столовой, и в одной руке у нее была чашка кофе, а в другой — кусок торта с битыми сливками. А кругом сидят соседи с благоговейными лицами и с начисто утертыми носами.

От постоянного тихого, заглушенного страдания Амалия сделалась сентиментальной, и однажды вечером, когда в зале санатории молоденькая венка спела модный романс:

«Du kannst sie wohl verlassen, Vergessen kannst du sie nisht».[1]

Амалия опустила голову и тихо заплакала.

Да! Конечно, она могла отказаться от занфткухена, и от шмандкухена, и от цвибака. Да! Отказаться, но не забыть. Забыть, — никогда!

* * *

Но вот наступил перелом.

Отрешенная от земных радостей, Амалия стала искать удовлетворения в области тонких душевных переживаний. Она стала интересоваться чужими флиртами, чужими романами, чужими цветами, чужими письмами и чужими скандалами.

Вот идет по улице дама.

Амалия приостанавливается и смотрит куда она идет.

— Эге!

С другой стороны улицы идет господин. Ну, конечно, он сейчас встретится с дамой. О, ужас! Ужас! Какие нравы! Она, наверное, замужняя. Бедные ее дети!

Но что это! Господин не подошел к даме и даже не поклонился. Странно. Неужели они незнакомы? Ну, нет! Амалию не так легко провести. Она отлично понимает, что это только притворство. Это все делается, чтобы отвести глаза! Несчастные дети, — такая мать!

Амалия спешит к своей единомышленнице, к фрау Нерзальц из Франкфурта, почтенной и честной женщине, томящейся по жаренной колбасе с капустой.

— Вы слышали, фрау Нерзальц, какой ужас! Та дама, что носит красную шляпу… О, я даже не могу сказать! Бедный муж! Несчастные дети.

— Ну, как так не можете сказать? Вы все-таки скажите.

— О, нет, я не могу. Но вы, вероятно, уже сами догадываетесь?

Но фрау Нерзальц трудно оторвать свое воображение от жаренной колбасы, и она настаивает:

— А все-таки скажите!

Тогда Амалия наклоняется к ее уху и шепчет:

— Она и тот длинный господин делают вид, что даже незнакомы. А? Каково!

Фрау Нерзальц забывает колбасу и капусту.

— А сами, значит, уже… ай-ай-ай! Ну как это можно держать их в санатории, где живут честные женщины.

— Ужасно! Я сегодня подумала: вдруг бы здесь была моя дочь и увидела такую сцену: он идет, она идет — и не кланяются. Что бы могло подумать невинное дитя? Ужас!

* * *

В коридоре своего пансиона как-то утром Амалия встретила новую жиличку, молодую веселую даму. Дама шла, постукивая каблуками, и напевала что-то, прижимая к лицу большой букет красной

Вы читаете Наше житье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×