Я конь в Кентуккийском дерби!
Восьмая часть мили до финишной черты!
Невероятное видение встало перед моими глазами.
Вдруг, совершенно внезапно, Несомневающийся, Ласточка и Парень-Янки шли бок о бок, ноздря в ноздрю, собравшись впереди препятствием, неодолимым барьером на пути.
Это было 18 мая на гоночном треке в Пимлико, и я прямиком следовал в поставленный ими капкан.
Я видел Форварда, галопирующего впереди, по другую сторону воздвигнутого барьера идущих ноздря в ноздрю трех лошадей, хотя, конечно, мне уже приходилось обходить его прежде.
– Прочь с дороги! – заржал я.
Три чистокровных скакуна вертелись, крутились, скакали, ржали и путались под ногами, делая все возможное и невозможное, чтобы помешать мне прорваться к финишу.
– Я вас на части порву, уроды! – вопил мой гангстер-жокей.
– О нет, я не смо… – Голос у меня перехватило.
– Р-рр-разорву!
У меня за спиной загрохотал гангстерский автомат.
Перескочив продырявленные крупы трех породистых скакунов, я вихрем рванул вперед, нагоняя Форварда, смятенно взвившегося на дыбы.
Я выжимал все силы, устремившись к финишу: гнал и гнал по долгой, растянувшейся беговой дорожке.
Но, даже изо всех сил устремляясь вперед, я по-прежнему не видел финишной черты.
Это было продолжение затянувшегося сна.
Там, во сне, я чувствовал охватившее меня замешательство, поскольку не мог взять в толк, что это за сон во сне, навеянный сном.
Во сне, и это уже всерьез, я просто продолжал упрямо надеяться, что я проснусь, восстану из этого упрямого тупого бреда.
Но теперь, когда сон простер ко мне свои руки, когда потянулся ко мне, когда овладел мной, он просто отказывался оставить меня в покое, преследовал меня, словно рой назойливых репортеров – единственного выжившего после авиакатастрофы.
– Прочь свои грабли! – возопил я.
И еще позволил сну продлиться десяток секунд. После чего, поскольку стало ясно, что так просто от него не отделаться, я от души врезал сну прямо по жизненно важным органам.
– Уххх, – крякнуло сновидение. – Ну ты даешь!
– Что это было, Книга Песен? Ты что-то сказала?
Прижавшись к моей груди, опутав меня своими волосами, Книга Песен бормотала во сне.
– ГАНГСТЕРЫ… ГАНГСТЕРЫ… – со стоном повторяла она.
После чего наступил краткий перерыв.
Затем причитания возобновились.
– ГАНГСТЕРЫ… ГАНГСТЕРЫ… ГАНГСТЕРЫ…
Книга Песен приходила в дикое состояние, когда у нее случались ночные кошмары.
– Все в порядке, ГАНГСТЕРЫ не приходили, – заверил я ее.
Я прошептал ей это на ушко самым нежным голосом, деликатно проникая в ее сон.
– Все хорошо, я рядом, – продолжал нашептывать я. – ГАНГСТЕРЫ не придут за тобой, не заберут тебя, что бы ни случилось, пока я с тобой.
И осторожно гладил ее узкую талию, чтобы снять охватившее Книгу Песен напряжение.
Затем тихо-тихо, медленно-медленно рука моя переползла к спине, следуя по ее волнистому позвоночнику, изогнувшемуся в складках постели. Потом все так же вкрадчиво и осторожно ладонь переползла на живот, такой мягкий и податливый, что в нем тонули и вязли пальцы.
Тело Книги Песен утихло.
Не просыпаясь, по-прежнему во сне веки Книги Песен чуть затрепетали, словно пытаясь заверить меня, что теперь и правда все в порядке; и тут она заговорила со мной прямо из сна.
– Целуй меня, – попросила Книга Песен.
Я запечатлел на ней поцелуй.
«Генрих IV» в своей корзинке сонно перекатился на другой бок.
И еле слышно заскулил, точно хворая собака.
– У-у-у.
Или что-то вроде:
– Фф-ф-фу-у-у.
IV
«NПNП»
Гласил плакат на двери «Поэтической Школы», где я преподавал.
Знаменитое изречение – сказано коротко и ясно, к тому же совершенно справедливо.
Мои лозунги были расположены там же, бок о бок, только на стенке в уборной:
Если твой стих ни на кого не произвел впечатления, отнеси его к кузнецу, и пусть он разобьет его молотом вдребезги.
Оставалось надеяться, что ученики останутся верны обоим изречениям.
Я долгое время занимался стихосложением.
Мне было три года от роду, когда я сложил свой первый стих: я зафиксировал его карандашом для бровей в материнском журнале по ведению хозяйства.
Это была ода любимому детскому горшку в виде уточки.
Первая строка идет от вдохновения.
Я схватил карандаш и затрясся от напряжения.
Тогда я еще оставался в полном неведении, что поэты-классики считали: всякий стих должен начинаться с обращения к Творцу или, на худой конец, к великосветскому покровителю. Также я совершенно игнорировал опровержение так называемого «принципа Д'Аламбера», выдвинутое Валери: «Суров закон, который век наш возлагает на поэтов: признается хорошим в стихе то, что может быть найдено великолепным в прозе».
Я был трехгодовалым ребенком, которому родители терпеливо меняли памперсы, надеясь, что чадо перестанет «делать в кровать», пока не махнули рукой на это бесперспективное занятие.
Зарываясь в гущу чисел, готовых разлететься по сторонам от потока поэтической энергии, я начертал в материнском журнале исполинскими литерами:
В этот момент явилась мать, застав меня с карандашом в руке и лихорадочным блеском в глазах.
– Что ты пишешь, олух?! – возопила она, словно оскорбленная моим невежеством. – Разве нельзя было позвать меня, если тебе приспичило на горшок? Зачем писать шиворот-навыворот?
– Мама, я не хотел на горшок, я хотел сочинить ему оду.
– Так ты пuсать захотел? – поинтересовалась мама. – Или что другое?
– Мама, я не хотел пuсать, я хотел писaть.
Так я продолжал еще долгое время заниматься литературным творчеством.
По достижении семнадцати я уже твердо усвоил, что являюсь поэтом.
Именно «коридор» навел меня на эту мысль.
Мы были выставлены с одноклассником в коридор.
Над нами навис учитель истории.
– Итак, – начал он, сперва обращаясь ко мне, – значит, ты уверен, что человека, открывшего Америку в 1492 году, звали Хаггис?
– Нет, – искренне ответил я, – не уверен. Наверное, я ошибся. Может быть, его звали Марлон Брандо?