объясниться не с одной, так с другой из его падчериц. И на это девица — тоже шепотом — взволнованно ответила: 'Ах, что вы, мистер Свигби! Какой вы странный! Как вы можете? — И, немного помолчав, добавила: — Поговорите с маменькой'.
3. (И главное для нашей повести.) Если бы маленькую Каролину взяли на прогулку, она не осталась бы в Маргете одна, наедине с Брэндоном. Когда судьбе угодно, чтобы что-то произошло, она высылает вперед миллионы мелких обстоятельств расчистить и подготовить дорогу.
Читатель, верно, наблюдал, что в апреле месяце (как, впрочем, и в добром десятке других месяцев в году) преобладает холодный, северо-восточный ветер; и когда, соблазненный проблеском солнца, он выйдет подышать свежим воздухом, то получит он его в таком количестве, что ему хватит озноба до конца злополучного этого месяца. В один из таких дней, отмеченных прелестной английской погодой (как раз накануне увеселительной поездки, описанной в этой главе), мистер Брэндон, проклиная всей душой родную страну и думая о том, насколько же больше соответствуют его натуре ветры и нравы, господствующие у других народов, разгуливал среди скал близ Маргета под разбушевавшимся восточным ветром, которого не перенес бы ни один обыкновенный смертный, когда вдруг он набрел на знаменитого Андреа Фитча: с синими от холода пальцами художник сидел на уступе скалы и на серой бумаге рисовал углем этюд — вид то ли на море, то ли на сушу.
— Чудесный день выбрали вы для этюдов, — язвительно сказал Брэндон, высунув из мехового воротника пальто лиловый кончик своего тонкого орлиного носа.
Мистер Фитч улыбнулся, поняв иронию.
— Художнику, сэр, — возразил он, — холодная погода нипочем. В Академии был парень, который писал в Йисландии етюды при двадцати градусах ниже нуля — гору Хеклу, сэр! Ето он первый подал йидею насчет горы Хеклы для Зоологического сада в Сарри.
— Он был, наверно, редким энтузиастом, — сказал мистер Брэндон. — Мне кажется, большинство предпочло бы сидеть дома и не студить себе пальцы в такой мороз и бурю.
— Что мне буря, сэр? — величественно провозгласил Фитч, — в буре, сэр, я оживаю! Йистинный художник только тогда и бывает по-настоящему счастлив, когда он может вволю смотреть на бурную стихию окияна в час ее гнева.
— А вот идет пароход, — ответил Брэндон. — Мне думается, там жмутся на палубе десятка два несчастных, которые, не будучи художниками, предпочли бы видеть ваш океан спокойным.
— Они не поэты, сэр: величественный лик природы, непрестанно меняющий свои черты, сокрыт для их глаз. Я почитал бы себя недостойным сваво йискусства, если бы не мог ради него терпеть пустячные лишения, такие, как холод или зной. И, кроме того, сэр, как она ни тяжки, подобное зрелишше полностью меня вознаграждает; ибо, сколь бы ни были страшны мои личные беды, — а они чудовищны! — я не могу, взирая на зелень полей и грозное море, не забыть хотя бы наполовину выпавшие мне на долю горе и обиды; да и вправе ли такое жалкое создание, как я, думать о собственных делах пред лицом подобного зрелишша? Да, сэр, не могу! Мне становится стыдно; я склоняю голову и затихаю. Когда я берусь за изучение йискусства, сэр (а под ним я разумею природу), я не смею помышлять о чем-либо еще.
— Вы избрали предметом обожания весьма очаровательную и отзывчивую даму, сэр, — высокомерно ответил мистер Брэндон, разжигая сигару и делая первую затяжку. — Ваше пламенное увлечение делает вам честь.
— Если у вас найдется еще одна, — сказал Андреа Фитч, — я бы охотно закурил, потому как у вас, мне кажется, есть подлинная любовь к йискусству, а я здесь дьявольски продрог, прямо нет сил терпеть этот холод.
— Да, холод жестокий, — отозвался Брэндон.
— Нет, нет, я не о погоде, сэр! — сказал мистер Фитч. — Здесь вот, сэр (указывая на жилетку с левой стороны), — здесь!
— Что! У вас тоже горе?
— Горе, сэр? Муки… хвагония, которую я никогда не открывал ни единому смертному! Я перенес почитай что все: голод, сэр, нищету, наветы, безответную любовь! Когда бы не мое йискусство, я был бы самым несчастным созданием на земле!
И тут мистер Фитч принялся изливать в уши мистера Брэндона повесть о всевозможных горестях, какие ему выпадали на долю и в которые он посвящал всех и каждого, кто только не отказывался слушать.
Мистера Брэндона забавляла болтовня Фитча, и тот рассказывал ему, какие лишения он терпел, учась своему искусству: как он три года голодал в Париже и Риме, работая на избранном им поприще; какую низкую зависть проявила Королевская академия, ни разу не выставив ни одной его картины; как его выгнало из Вечного города внимание необъятно толстой миссис Каррикфергус, которая так-таки сама предложила ему себя в жены; и как он в настоящее время влюблен (факт, мистеру Брэндону уже достаточно известный) — безумно и безнадежно влюблен — в одну из красивейших девушек мира. Ибо Фитч, утолив жажду сердца избранием возлюбленной, теперь горел нетерпением найти наперсника: какая, в самом деле, радость от любви, если нельзя говорить о своих переживаниях другу, способному им посочувствовать? Фитч не сомневался, что Брэндон на это способен, потому что Брэндон был самым первым человеком, с которым художник вступил в разговор после того, как пришел к решению, изложенному в предыдущей главе.
— Надеюсь, она не менее богата, чем злополучная миссис Каррикфергус, с которой вы обошлись так жестоко? — сказал наперсник, изображая полное неведение.
— Богата, сэр? Напротив, у нее, благодарение богу, нет ни гроша!
— Тогда, надо думать, вы сами человек обеспеченный, — сказал с улыбкой Брэндон. — Потому что для вступления в брак необходимо, чтобы та или другая из сторон принесла некоторую долю презренного металла.
— Разве нет у меня, сэр, моей профессии? — возразил горделиво Фитч, за пять минут до того объявивший, что при своей профессии он голодает. — Или вы думаете, художник ничего не зарабатывает? Разве я не получаю заказов от первых людей Европы? Поручений, сэр, написать йисторические холсты, батальные холсты, алтарные…
— Шедевры, разумеется! — сказал Брэндон с учтивым поклоном. Джентльмен вашего удивительного дарования может писать только шедевры.
Восхищенный художник густо покраснел при таком комплименте и клятвенно стал уверять, что его работы, право же, не заслуживают столь высокой похвалы; тем не менее он признал в мистере Брэндоне великого знатока и раскрыл перед ним душу с еще большей откровенностью. Этюд был тем часом закончен. Художник встал, собрал свои рисовальные принадлежности, и джентльмены двинулись в обратный путь. Мистер Брэндон расхвалил этюд, и, когда они пришли домой, Фитч ловко выдрал его из альбома и с изящной маленькой речью преподнес своему другу, 'даровитому ценителю'.
'Даровитый ценитель', изливаясь в благодарностях, принял рисунок. Он оценил его так высоко, что вскоре даже оторвал от него клок на раскурку сигары — и тут, увидав, что на обороте листа что-то написано, разобрал нижеследующее:
Песня фиалки