в котором хранились старые куртки, тетради с университетскими записями, его потрепанная мантия с шапочкой и прочие реликвии юности, школьных лет и родного дома. Он читал в постели, пока не уснул, — начало повести было скучновато, а он и так пришел усталый со званого вечера.
— Честное слово, — сказал Пен, — как подумаю, что это было написано всего несколько лет назад, даже стыдно становится, до чего у меня короткая память. Я тогда воображал, что до гроба влюблен в эту вертушку мисс Амори. Я оставлял ей стихи в дупле дерева и посвящал их 'Amori'.
— Премиленькая игра слов, — сказал Уорингтон, выпуская клуб дыма. — Амори — Amori. Свидетельствует о недюжинной учености. Ну-ка, глянем, что это за чепуха.
И, перегнувшись в кресле, он ухватил рукопись Пена каминными щипцами, которые только что взял, чтобы достать уголек для трубки. Завладев таким образом пачкой листов, он стал читать наугад 'Страницы из книги жизни Уолтера Лорэна'.
— 'О прекрасная, но вероломная! Обольстительная, но бессердечная! О ты, что смеешься над страстью! — вскричал Уолтер, адресуясь к Леоноре. — Какой злой дух послал тебя сюда, чтобы терзать меня? О Леонора…'
— Не читай это место! — крикнул Пен и пытался отнять рукопись, но Уорингтон крепко держал ее. — Ну, хоть вслух не читай. Это о другой моей пассии, самой первой, о нынешней леди Мирабель. Я вчера видел ее у леди Уистон. Она пригласила меня к себе на вечер, сказала, что мы старые друзья и нам следует видаться почаще. За эти два года она сколько раз меня видала, а приглашать и не думала; а тут заметила, что со мной разговаривал Уэнхем и господин Дюбуа, французский писатель, весь в орденах, точно маршал, и вот соизволила пригласить. Клеверинги тоже там будут. Не забавно ли — сидеть за одним столом с двумя своими пассиями?
— Бывшими, — сказал Уорингтон. — И обе красавицы у тебя здесь, в книге?
— Да, в некотором роде. Леонора, которая выходит за герцога, — это Фодерингэй. Герцога я списал с Вольнуса Хартиерса, мы с ним учились в Оксбридже. Вышло немножко похоже. А мисс Амори — Неэра. Ох, Уорингтон, как я любил ту, первую! Когда я шел от леди Уистон, светила луна, я думал о ней, и прошлое вспоминалось так ясно, как будто все это было вчера. А дома я разыскал этот роман, который написал три года назад о ней и о второй, и знаешь, это, конечно, очень слабо, но кое-что хорошее в нем все же есть, и я думаю, если Бангэй не издаст книгу, так Бэкон издаст.
— Вот они, господа поэты, — сказал Уорингтон. — Они влюбляются, изменяют, либо им изменяют; тогда они страдают и кричат, что таких страданий не знал ни один смертный; а испытав достаточно чувств, описывают их в книге и несут книгу на рынок. Все поэты — мошенники; все сочинители — мошенники; раз человек продает свои чувства за деньги, значит он мошенник. Чуть у поэта заколет в боку после сытного обеда, он вопит громче самого Прометея.
— Мне кажется, поэт более впечатлителен, чем другие люди, — горячо возразил Пен. — Оттого он и поэт. Мне кажется, он видит зорче, чувствует тоньше, и потому говорит о том, что видит и чувствует. Ты в своих передовых статьях достаточно красноречив, когда опровергаешь порочный довод противника или громишь какого-нибудь шарлатана из палаты общин. Пейли, которому на все на свете наплевать, по какому-нибудь правовому вопросу может разглагольствовать часами. Так не лишай другого тех преимуществ, которыми пользуешься сам, дай ему развивать свой дар и быть тем, чем создала его природа. Почему человеку не продавать свои чувства, как ты продаешь свои политические взгляды, а Пейли — свое знание права? В любом случае это вопрос опыта и практики. Не жажда денег заставляет тебя замечать чужие промахи, а Пейли — обосновывать юридические положения, но врожденная или благоприобретенная способность именно в этой области искать правды; вот и поэт описывает свои мысли и переживания на бумаге, как художник наносит на холст ландшафт или человеческое лицо — в меру своих способностей, сообразно своему дарованию. Если я когда-нибудь решу, что у меня хватит пороху написать эпическую поэму, так и попробую написать, ей-богу. Если же буду убежден, что гожусь только на то, чтобы отпускать шутки и рассказывать сказки, так этим и буду заниматься.
— Речь недурна, молодой человек. И тем не менее все поэты — мошенники.
— Как? И Гомер, и Эсхил, и Шекспир?
— Это совсем иное дело, сэр. Вас, пигмеев, нельзя с ними равнять.
— А что, Шекспир писал ради денег, как и мы с тобой, — возразил Пен, после чего Уорингтон обозвал его нахалом и снова углубился в рукопись.
Итак, нет ни малейших сомнений в том, что документ этот содержал немало личных переживаний Пена и что 'Страницы из жизни Уолтера Лорэна' не были бы написаны, если бы не горести, страсти и безумства Артура Пенденниса. Нам они известны по первым главам его биографии, а значит, нет нужды приводить здесь отрывки из романа 'Уолтер Лорэн', в котором юный автор изобразил те из них, какие, по его мнению, могли заинтересовать читателя или содействовать развитию фабулы.
Хотя Пен продержал рукопись в сундуке почти половину того срока, в течение которого, по словам Горация, произведение искусства должно дозревать (справедливость этих слов, кстати сказать, весьма сомнительна), — поступил он так не с целью повысить достоинства своего романа, а потому, что не знал куда его девать, либо не имел особенного желания его видеть. Решая спрятать свой труд на десять лет, прежде чем подарить его миру или самому составить о нем более зрелое суждение, человек должен быть очень твердо убежден в его силе и долговечности; в противном случае, извлекши свое сочинение из тайника, он, чего доброго, обнаружит, что, подобно слабому вину, оно утеряло и тот букет, который когда-то имело. Сочинения бывают всякого вкуса и запаха, крепкие и слабые, такие, что от времени улучшаются, и такие, что совсем не переносят хранения, хоть вначале приятно искрятся и освежают.
Надобно сказать, что Пен никогда, даже в пору своей юношеской неопытности и пылкой фантазии, не считал свое произведение шедевром, а себя — ровней тем великим писателям, которыми так восхищался; теперь же, перечитывая этот скромный опус, он отлично видел его недостатки и не обольщался относительно его достоинств. Очень хорошея книга ему не казалась, но она была не хуже многих и многих книг этого рода, заполнявших публичные библиотеки и имевших преходящий успех. Как критик, он имел случай оценить не один роман, вышедший из-под пера модных авторов, и полагал, что он не глупее их и по-английски пишет не хуже; и, перелистывая свое юношеское произведение, он с удовольствием находил тут и там места, свидетельствующие о силе чувства и воображения, и блестки если не гения, то подлинной страсти. Таков же был и приговор Уорингтона, когда сей строгий судья, просидев над рукописью с полчаса и выкурив еще две трубки, протяжно зевнул и встал с места.
— Сейчас я больше не в состоянии читать эту галиматью, — сказал он, — но сдается мне, кое-что хорошее тут есть. Есть что-то зеленое, свежее, и это мне нравится. Когда начинаешь бриться, пушок исчезает с лица поэзии. Позже эту естественность, этот розовый румянец уже не создашь. У тебя щеки бледные, они увяли от дуновения званых вечеров, и бакенбарды твои требуют щипцов, фиксатуара и черт его знает чего еще; вьются они роскошно, и вид у тебя очень благородный и все такое прочее, но Пен, милый мой Пен, ничто не сравнится с весенней порой!
— При чем тут мои бакенбарды, черт возьми! — вскричал Пен (он, видно, был задет за живое упоминанием об этих украшениях его особы, которые, правду сказать, лелеял и холил, душил, завивал и умащивал до глупости прилежно). — Ты лучше скажи, можно что-нибудь сделать с 'Уолтером Лорэном'? Отнести его издателям или обречь на аутодафе?
— В кремации я смысла не вижу, — отвечал Уорингтон. — Впрочем, стоило бы бросить его в огонь, чтобы наказать тебя за нестерпимое притворство. Сжечь мне его, что ли? Сам ты о нем столь высокого мнения, что не тронешь и волоса на его голове.
— Я?! Так вот же! — И 'Уолтер Лорэн' полетел со стола прямо в камин. Однако огонь уже исполнил свои обязанности, вскипятив молодым людям чайник, и, решив, что на сегодня поработал достаточно, погас, о чем Пену было известно; и Уорингтон, презрительно кривя губы, снова взял щипцы и вытащил рукопись из безобидного пепла.
— Ох, Пен, какой же ты мошенник! — сказал он. — И к тому же мошенник-то неловкий. Ведь я видел, ты сперва удостоверился, что огонь погас, а потом уже отправил 'Уолтера Лорэна' за решетку. Нет, жечь мы его не будем: мы отведем его к египтянам и продадим. Обменяем его на деньги, — да, да, на серебро и злато, на мясо и вино, на табак и одежду. За этого юношу кое-что дадут на рынке — он красив, хоть и не очень силен; но мы его откормим и вымоем в ванне, и завьем ему волосы, и продадим за сто пиастров либо Бэкону, либо Бангэю. На такую чепуху есть спрос, и мой тебе совет: когда поедешь домой отдыхать, сунь в