— Слава богу, что у нас есть хоть на что жить, дорогие мои дети! Сколько в мире людей, которым наша нищета показалась бы богатством!
Девицы, конечно, расхныкались, бросились обнимать ее, обнимать меня, так что я чуть не задохнулся в их объятиях и чуть не захлебнулся в их слезах.
— Дражайшая маменька, — сказал я, — приятно видеть, с какой твердостью вы несете свою утрату, но еще приятнее узнать, что у вас есть средства, которые помогут вам примириться с ней.
Понимаете, я был убежден, что у старушки припрятаны где-нибудь в чулке сбережения, фунтов эдак с тысячу, старушки ведь любят копить про черный день. Она свободно могла откладывать по тридцати фунтов в год, значит, за тридцать лет жизни с батюшкой у нее наверняка собралось уж никак не меньше девятисот фунтов. Но тем не менее это презренное утаивание наполнило меня гневом, — ведь утаивались и мои деньги тоже! Поэтому я продолжал довольно резко:
— Вы говорите, маменька, что вы богаты и что банкротство Пампа и Олдгета вас ничуть не огорчает. Я счастлив слышать это, сударыня, счастлив слышать, что вы богаты, но я хотел бы знать, где вы прячете эти свои деньги, вернее — деньги моего отца, сударыня, ведь своих-то у вас никогда не было. И еще позвольте мне сказать, что, когда я согласился содержать вас и ваших дочерей за восемьдесят фунтов в год, я не знал, что у вас имеются иные доходы помимо тех, о которых говорится в завещании покойного батюшки.
Я сказал ей это потому, что мне отвратительно низкое утаивание, а вовсе не потому, что мне было невыгодно содержать их, — ели они все, как воробьи, и я потом подсчитал, что из их денег у меня еще оставалось двадцать фунтов чистой прибыли.
Матушка и сестры глядели на меня с неописуемым изумлением.
— О чем он говорит? — спросила Люси Элизу.
— Любимый мой Роберт, о каком утаивании ты говоришь? — повторила матушка.
— Я говорю об утаивании денег, сударыня, — сказал я сурово.
— Ты… ты… ты в самом деле думаешь, что я утаивала деньги этого свято-о-о-го, необыкновенного челове-е-е-ка? — воскликнула матушка. Роберт, Боб, любимый мой мальчик, мое обожаемое дитя, дороже которого у меня нет ничего на свете, особенно теперь (потоки слез), когда нет его (то есть моего покойного родителя), нет, нет, ты не можешь, не можешь думать, что твоя мать, которая выносила тебя под сердцем и выкормила тебя, которая пролила из-за тебя столько слез и готова отдать все на свете, только бы оградить тебя от малейший заботы, — ты не можешь думать, что я тебя обману-у-у-ла!
И она с душераздирающим воплем упала на кушетку, сестры бросились к ней, стали обнимать и целовать ее, и опять полились слезы, поцелуи, нежности, только теперь уж меня, слава богу, оставили в покое: ненавижу сентиментальные сцены.
— Обманула, обманула! — передразнил я ее. — Зачем же вы тогда болтали о богатстве? Отвечайте, есть у вас деньги или нет? — Тут я добавил несколько крепких выражений (я их здесь не привожу), потому что не помнил себя от ярости.
— Клянусь спасением души! — воскликнула матушка, становясь на колени и прижимая руки к груди. — Во всем этом жестоком мире у меня нет ни гроша!
— Так зачем же вы, сударыня, рассказываете мне дурацкие басни о своем богатстве, когда вам прекрасно известно, что вы и ваши дочери — нищие? Да, сударыня, нищие!
— Мой дорогой мальчик, но разве нет у нас дома и обстановки и ста фунтов в год? И разве нет у тебя талантов, которые помогут нам всем пережить беду? — прошептала миссис Стабз.
Она поднялась с колен и, силясь улыбнуться, схватила мою руку и покрыла ее поцелуями.
— Это у вас-то есть сто фунтов в год? — воскликнул я, пораженный столь неслыханной наглостью. — Это у вас-то есть дом? Клянусь честью, я лично впервые слышу об этом. Но раз это так, — продолжал я, и мои слова пришлись ей не очень-то по вкусу, — раз у вас есть дом, так вы в нем и живите. А мой собственный дом и мой собственный доход нужны мне самому, я уж как-нибудь найду, что с ними делать.
На это матушка ничего не ответила, но закричала так, что ее наверняка было слышно в Йорке, упала на пол и забилась в ужасном припадке.
После этого я не видел миссис Стабз несколько дней, сестры же выходили к столу, но не произносили ни слова, а потом тотчас поднимались к матери. Однажды они вошли ко мне в кабинет с самым торжественным видом, и старшая, Элиза, сказала:
— Роберт, мама заплатила тебе за квартиру и стол по Михайлов день.
— Правильно, — отвечал я. Нужно сказать, я неукоснительно требовал деньги вперед.
— Она просила сказать, Роберт, что в Михайлов день мы… мы уедем, Роберт.
— Ага, значит, она решила переехать в свой дом, Лиззи? Ну, что ж, отлично. Ей, наверное, нужна будет мебель, — пускай возьмет, потому что этот дом я собираюсь продать.
И вот так этот вопрос был разрешен.
Утром в Михайлов день, — за эти два месяца я видел матушку, по-моему, всего один раз: однажды я проснулся часа в два ночи и увидел, что она рыдает у моей постели, — так вот, приходит ко мне утром Элиза и говорит:
— Роберт, в шесть часов за нами приедут.
Раз так, я напоследок велел зажарить самого лучшего гуся (ни до, ни после этого случая я не едал такого славного жаркого, да еще с таким аппетитом), подать пудинг и сварить пунш.
— За ваше здоровье, дорогие сестрицы, — сказал я, — и за ваше, маменька, желаю всем вам счастья. И хотя вы за весь обед не взяли в рот ни крошки, от стаканчика пунша вы, надеюсь, не откажетесь. Ведь он из того самого вина, что Уотерс прислал папеньке пятнадцать лет назад!
Пробило шесть часов, и к крыльцу подкатило щегольское ладно, и правил им — не сойти мне с этого места! — капитан Уотерс! Из ландо выпрыгнул этот старый мошенник Бейтс, взбежал на крыльцо, и не успел я прийти в себя от изумления, как он уже подводил матушку к коляске. За ней выбежали сестры, наскоро пожали мне руку, матушка влезла в коляску, и на шею ей бросилась Мэри Уотерс, которая там, оказывается, сидела! Потом Мэри принялась обнимать сестер, доктор, бывший у них за выездного лакея, вскочил на козлы, и коляска покатила, а на меня никто даже и не взглянул, как будто я пустое место.
Представьте себе картину: матушка прижимает к груди мисс Уотерс, сестрицы мои расселись на заднем сиденье, капитан Уотерс правит (в жизни не видал такого скверного кучера), я стою у ворот и насвистываю, а у калитки плачет эта старая дура Мэри Мэлони. На следующий день она уехала вместе с мебелью, а я — я попал в ужасную историю, о которой расскажу вам в следующей главе.
Сентябрь. Ободрали как липку
Денег мне батюшка не оставил, но так как я оказался после его кончины владельцем клочка земли, я поручил землю и усадьбу заботам аукционистов и решил немного развеять свое одиночество где-нибудь на водах. Дом мой стал для меня пустыней, — нужно ли говорить, как я тосковал после отъезда дорогой моей родительницы и милых сестер.
Итак, у меня было немного денег наличными, и за усадьбу я надеялся выручить не меньше двух тысяч фунтов. Внешность у меня была очень представительная — эдакий бравый молодец-военный, потому что хоть я и совершенно порвал с офицерами Северных Бангэйцев (после той истории с Уотерсом полковник Кукарекс самым дружеским образом намекнул, что в моих же интересах подать в отставку), я тем не менее продолжал называть себя капитаном, памятуя о преимуществах, которые дает этот чин в городках, куда публика съезжается пить воды.
Капитан Стабз стал одним из самых модных кавалеров Челтнема, Харроугета, Бата и Лемингтона. Я хорошо играл в вист и на бильярде — так хорошо, что в конце концов все стали отказываться играть со мной, видя, насколько я превосхожу их в умении и ловкости. И вот представьте себе мое изумление, когда, прогуливаясь как-то по Хай-стрит в Лемингтоне (случилось это лет через пять после той портсмутской