отвезти собственную дочь на занятия спортом!
— Приведите один пример, — Эбергард уже понял: не имеет значения — она сказала, он ответил, правда, неправда, на самом деле — судья не слушала, погасили Веронику-Ларису, «нет детей» — и сникла; это он мог молчать, адвокат — должна отрабатывать!
— Установление графика встреч невозможно, девочка очень занята, она общительная, каждые выходные — встречи с одноклассниками, поездки с родителями к друзьям семьи. Как можно втискивать общение в жесткие рамки? Вы что, — рука ее удлинилась к Эбергарду, — приставов будете вызывать, если девочка не захочет вас видеть? На девочку никто не давит, она уже большая, рано повзрослела — благодаря вам! Дома спокойная атмосфера… Но ведь невозможно, — повернулась к насторожившейся опеке, — невозможно встречаться по графику, по приказу, по принуждению: так? ведь невозможно? Да? Скажите: да?
Опека пожала плечами, скрипнула лавкой и придавленно сказала:
— Да.
И — неожиданно смолкло.
— А где сама мама? — вяло поинтересовалась судья Чередниченко.
— Она кормит грудью малыша!
— Отец может посещать девочку на дому?
На «той» стороне замешкались (платили опеке? две сотни хватит; занесли судье или только обещали «соответствовать»), пошло не туда:
— Ну. Наверное. Надо спросить у доверительницы.
— Когда ребенок болел, — судья придавила пальцем, как проползающее мимо мирное насекомое, какую-то строчку в своих пометках, — мать извещала отца? Просила помочь? С транспортом? Лекарствами? Предлагала посидеть с ребенком?
«Те» послушали друг друга, попереглядывались: ну…
— Она считает… Считает, наверное, что должна справляться сама.
Судье (да и адвокатам) всё равно; всё, что говорилось (слышат ежедневно, годами), — лишь тени на дальней стене, Эбергард даже не поворачивался к служивой женщине — она пуста, в ней, в непроницаемом футляре весы — две чашечки: сперва раскладывают законы, практику, настроения, а потом, устанавливая результат, досыпают денег, приказы старших и личный интерес.
— Суд, посовещавшись на месте, определил: слушание дела отложить, вызвать в суд для опроса несовершеннолетнюю Эрну Эбергард… года рождения, — и судья вскочила: бежать! — Эбергард толкнул запорошенно помалкивающую Веронику-Ларису: ты слышала?!
Адвокат приоткрыла глаза:
— Мы не можем отказаться.
— Ваша честь, — в спину, — это слишком тяжело для ребенка! Она любит отца, любит мать… А ей придется говорить при всех то, что она не думает! — жалко он потряс рукой: я здесь! сюда! — Это на всю жизнь!
Судья закрыла дверь за собой и заперлась — «те» бодро сметали в сумки хлам со стола и насмешливо поглядывали на Эбергарда. Уйти из-под их глаз («Не говори со мной в машине!»), накатывало и било в сердце (до суда не умолкнет, только ночью чуть тише), и бил, бил; хотел? вот и увидишь Эрну, они, «те», опять побеждают непредусмотренным путем — у него средства, власть и партия, на их стороне — Эрна, безжалостное (ей напишут, отрепетируют и объяснят, почему именно так) слово ребенка, никто не сможет возразить, он сам не сможет возразить, что бы ни сказала, — против дочери он не может «против»; война, что он вел, не должна была затронуть ребенка — так, что-то грохочущее вдали, о чем страшные вещи рассказывает мама, а потом всё по-другому, когда наладится, объяснит папа — и забудется бесследно. Эрна не должна увидеть — как; как взрослые бьют; а теперь ее приведут и она скажет всего лишь правду, во что сейчас вот, в единственной его жизни, верит, во что поверить помогли, во что она как бы верит, кажется, верит, во что и дальше придется верить ей, если скажет отцу на суде, в уязвимое, мнущееся лицо; и даже если потом (обязательно!) Эбергард доломает, додавит всех, победа — после нескольких сказанных вслух слов его девочкой — не будет иметь значения, победы не будет, бумага «суд решил…» — и только.
— Здесь. — Никогда еще он не подвозил адвоката домой, открыл дверцу, подал руку и прошел за Вероникой-Ларисой, за сильным, торопящимся, приподнятым каблуками шагом за пятиэтажный угол из серых кирпичей — она не прощалась почему-то, вела — во двор и остановилась лицом к лицу, каждый приготовил свое — напротив подъезда.
— Я не пойду на суд.
— Ты можешь только забрать иск. Не пойти ты не можешь. Скажут: вот, девочка, папа всё заварил, а сам сбежал и спрятался.
— Считаешь, судья поймет, что Эрна говорит не свое?
— На судью не надейся. Чередниченко не тот человек. Копаться в движениях души, вскрывать внутренние противоречия не станет. Возьмет для решения то, что на поверхности.
Адвокат холодно помолчала: что-то еще? Больше ничего? Тогда:
— Ребенок на суде — ужасно, ужасно. Нельзя спрашивать мнение Эрны, она давно не видела тебя, отвыкла…
— Но ты же не возражала!!!
Она вздрогнула, хотела заорать в ответ, но — нет, терпение, логика, уточнение с клиентом, внесшим предоплату:
— Послушай, какой был у нас выход? Если ребенок старше десяти лет, суд обязан учесть его мнение. Пусть бы опека представила в письменном виде отдельное суждение, что хочет девочка, пусть даже отрицательное! — но всё лучше, чем тащить ребенка в суд и мучить! Опека — ты же обещал решить! — заняла трусливую позицию. Они по закону обязаны представить свое заключение о графике, который ты просишь. Где оно? Его нет. Значит, выскажутся на последнем заседании и — против! — Вероника-Лариса замерзла, подрагивала, красиво одета, словно собиралась после суда ехать на день рождения или свадьбу. — Главная тайна — что на самом деле думает твоя дочь. Подростки — они все сумасшедшие и несчастные. Их надо в сумасшедший дом. — Больше не могла ждать, разозлившись, словно давно договаривались, что именно сегодня Эбергард принесет ей нужное что-то, а он молчит, а ей неудобно напомнить. Вероника-Лариса быстро, но не окончательно пошла к подъезду и, уже перешагнув порог, толкнув уже вторую дверь, но еще придерживая первую, спросила голосом человека, перенесшего болезнь горла, — трудно говорить:
— Угостить тебя чаем?
И Эбергард стронулся и с нарастающей скоростью пошел в тепло, хотя честно собирался повернуться и уехать; Эрну приведут на суд, не знал, что же делать, его затошнило от «чая» — как-то по-другому могла сказать никчемный его адвокат, ведь не старуха, а выходит — стеснительная старуха и в этом бездарна; в лифте Эбергард ее целовал, расстегивал куртку, Вероника-Лариса показывала сбившееся дыхание:
— Мне даже страшно теперь тебя запускать в квартиру… Мы… Без всяких глупостей, ладно?
В прихожей он обнял адвоката еще, и она впивалась губами, постанывая, и (она ведь сдерживает себя, борьба) отступала:
— Пьем чай. И — ты сразу уходишь. Обещаешь? Ты уходишь, а я — сразу в ванну… Вот до чего меня довел. И вот, — показывая на проклюнувшие блузку соски.
Готовила чай, хлопали дверцы, находила нужное вытянутая рука, быстрый шаг, и всё посматривала на Эбергарда счастливыми, сверкающими глазами, подносила и ставила вазочки: что еще? Это? Лучше то? Он гладил цветы на скатерти, подымал глаза на люстру.
— Вспоминала. Каждый день тебя вспоминала, — сказала так, словно воспоминание было действием, словно воспоминания не всегда были с ней рядом, словно она ходила за ними куда-то, как на рынок, и сама не знала, попадутся ли на этот раз, — ее тревожило отсутствие ответов и молчание, проступающее на стыках, молчание — то, к чему она слишком привыкла, — постылая тишина.
— Давай еще? — сделает больно, если откажется.
Унялась дрожь, Эбергард рассматривал ее тело в квартирных сумерках — да, просто огромная грудь не рожавшей и не кормившей, уже поизношенная кожа, хороший рост, бедра, ноги — хотелось бы увидеть всё, понятно, что то же самое, что у всех, но — еще раз; «сейчас поеду»; она, будто услышав, резко