отвернулась и потерла лоб, скрывая закричавшие глаза. Они сидели, словно чужие и незнакомые в чужой квартире, зайдя одновременно и ненадолго согреться, не допуская лишних движений, «кто первый что-то скажет, проиграл», хотя бы… вот — как тебе мой ремонт? Да. Есть еще картины. Посмотри. Вышли в коридор, одна из дверей оказалась открытой — в спальню, вот картины — русские поля, спальню заполняла могучая, как могильная плита, кровать, многослойно кондитерски застеленная какими-то… адвокат обошла кровать поискать что-то за окном, Эбергард остался у двери — что про картины, кроме «красиво». Попытался сбить ее, встряхнуть тем, чем остужаются все: про детей — моя Эрна, про Улрике — ей так непросто; адвокат усмехнулась: непросто? да, она плачет вечерами, когда тебя нет, но зато ты будешь стоять с ней на родах и держать за руку, заберешь из роддома на белой машине, будешь вставать к ребенку по ночам, чтобы она набиралась сил; ей будет не надо (вспоминала что-то свое) думать, где жить, чем оплачивать квартиру, на что купить телевизор, всё, что ей нужно, у нее просто откуда-то «будет»; вот так, тряхнула она головой, о чем тут, не о чем; ей не хотелось про это, про суд, суд, про суд надо думать; не волнуйся, есть время, занимайся органами опеки, твоя задача, а я всё продумаю, будем действовать смело и неожиданно для противника, Эрна ничего не заметит и не поймет, ты сможешь молчать, я всё сделаю сама, потом скажу, что придумала; ну? — вопросительный взгляд, соединила руки, подняла к груди, расцепила, поправила волосы, погладила правое, задравшееся зябко плечо: ну? — выглядело: «вы покупаете эту квартиру? я же отпросилась с работы на полчаса, чтобы вам показать».
— Сейчас поеду, — всё, что нашлось в пункте выдачи готовых слов, несколько ледяных смерзшихся кубиков вывалилось в короб и льдогенератор вхолостую загудел.
Не допустив ничего похожего на «давай», «ну, пока», сосредоточенно опустив голову, выставляя стопы на узкую досточку, Вероника-Лариса дошла до него и дружески толкнула ладонью в грудь — он шатнулся и присел на болотистое кроватное покрытие, напряженно улыбнувшись, она очень серьезно раз местилась у него на коленях, обхватив шею, и произвела тесный, проникающий, старательный поцелуй, следующий академическим правилам «начало прелюдии, оральный контакт с участием губ и языка», чуть отстранилась: есть нужная отметка на датчике? добавить? и целовала еще, запустила руку ему под рубаху, нашла и щипала там больно сосок; Эбергард замер под душной тяжестью, боясь потерять равновесие и завалиться с грузом, тоже поглаживал очертания и формы, припоминая этот танец, но без музыки, чмокал что-то там, а потом умаялся от жара, жары, неподвижности и сдался:
— Я пойду в ванну.
Мгновенно, как и мечтал, без лишнего, снялась с колен — Вероника-Лариса: да; не поворачиваясь, стыдясь, туда, рукой:
— Синее полотенце, там…
Он скрытно вздохнул, сбрасывая пиджак, и слышал, как за спиной она, порождая ветер, сметает ненужные покровы с постели, с пластмассовым шорохом запахивает шторы и сильно щелкает кнопками, делая — новый свет.
Потом, когда, ему показалось, стемнело, на улице кончилось утро и прошел день — она жадно рассматривала его успокоившееся лицо, расстающееся с излишками крови, и поглаживала его тело, всё, что доставала рука, — про запас, на потом, чтобы оставить хоть на немного запах, память кожи его и волос на ладонях.
— Ненавидишь меня?
— Ты что?
— Такое у тебя выражение лица.
— Мне было очень хорошо. Такая красивая ты…
— Говоришь для того, чтобы что-то говорить? Скажи серьезно: зачем тебе это надо? Зачем это нужно мне, в общем, ясно. А зачем тебе?
Он попытался приподняться и поцеловать, но Вероника-Лариса отстранилась и с помощью дополнительного маневренного двигателя перевела себя на орбиту повыше, закрыв одеялом груди.
— Тебе просто захотелось сделать мне очень-очень хорошо, да?
— Слушай, ты этого хотела, я этого хотел. Взрослые люди… Зачем еще что-то говорить?
— Да. Незачем. Конечно, — она обиделась, совсем другая, неприятная, не видел ее такой. — И теперь ты больше ко мне никогда не придешь…
— Приду.
Он лежал, глядя в серый угол, не пуская в себя мысли об Улрике, Эрне — помнил как, научился, не пуская в себя мысли о Сигилд… Когда безопасней встать? Начать с «мне пора», с «ого, сколько уже времени?» или «а где же чай?». Лишь бы не начала плакать.
В тот вечер Улрике почувствовала себя плохо, ездила ругаться в мастерскую, где шили шторы, — долгая дорога, заболел живот, боялась остаться одна, не выпускала его руки:
— С нами, со мной, с маленьким ничего же страшного сегодня не случится? Ты помнишь, куда звонить? Обещай, что не уйдешь. Так тяжело почему-то на душе весь день…
Эбергард не выпускал ее руку, целовал и долго сидел рядом после того, как уснула, разглядывая, как незнакомую, — вернется ли девушка, которую он хотел? — или оттуда, из времени, возраста, не возвращаются?
Если не спал, то брал бинокль и подсаживался к кухонному подоконнику — рассматривать дом, уже многих узнавая, находя дорогу к прикормленным местам по застекленным лоджиям, по-разному заставленным старыми холодильниками, ящиками, тазами и наглухо заклеенными фольгой; в июне началась и длилась всё лето эра мужиков в длинных трусах, куривших вечерами на балконе, потом сквозь тополиный пух проявились старухи, бесцельно налегавшие на подоконники — что хотели увидеть со своей высоты? — сами пыльно-седые и легкие, как нацеплявшийся за подоконник и свалявшийся пух; в полночных окнах спален маячили мощные пожилые спины гладильщиц, стянутые бюстгальтерными креплениями, — они размеренно двигали невидимыми утюгами; затем за туманными тюлевыми занавесками падали на диваны и накренялись над столами голоплечие абитуриентки, ходили, размахивая руками, заучивая наизусть; в августе наступила страшная жара и ночью все распахивали окна; осенью люди стали другими, поменялись, кроме одного окна — за ним собирались полусогнутые старики и подолгу сидели, грея протянутые ноги у телевизионного пламени.
Шел покой от чужих окон, люди никуда не спешили накануне неподвижности, сна. Им некуда было деться. Безмятежность домашних дел баюкала их. Разбирали постели, взмахивая покрывалами. Обнимали подушки. Разливали чай. Слушали друг друга, подперев подбородки кулаками. И гасили свет.
Бывали дни, когда в каждом, каждом кухонном окне пугалом торчала хозяйка в сгорбленном халате. Одна. Отходя от плиты, возвращаясь к двум кастрюлям, приседая передохнуть. Вязаные черные штаны под халатом. Так и Эрна, думал Эбергард, может быть, если он не оставит Эрне денег, если выйдет замуж за парня без «возможностей», будет вставать каждый день в шесть утра и готовить то, что без остатка сожрется за день. Одного жителя окна Эбергард недолюбливал. Он с женой долго не ложился. Каждую ночь, в половине первого Эбергард заставал их на кухне. Жена — пышная, широкая, с распущенными черными волосами, в коротенькой красной штуке с кружевным подолом и раздевающим до пояса вырезом на груди, приходила к мужу на кухню прямо из ванны. Они вместе курили у открытой форточки. Выпивали по чашке кофе или чая. По очереди ходили отлить. Затем свет на кухне гас и зажигался в зале — муж и жена раскладывали диван и долго расправляли простыни. Он садился на диван и включал телевизор. Она садилась рядом и вместе с ним смотрела на экран. Потом прилегала на бок. Потом засыпала. Он ни разу не коснулся ее.
В декабре монстр, собравшись за час, внезапно отчалил в отпуск на неопределенное «долго» и в непросвечиваемое «куда-то», оставив забурлившие слухи: не вернется; комендант видела в субботу водителей и охрану, выносящих коробки, в коридорах мэрии кивали, «решено», заместитель Шведов аккуратно известил ближних: да (но недобитые ветераны префектуры не верили: гэбэшные штучки, запустить и следить, где вынырнет и кто что); Эбергард не радовался прежде времени и порой обнаруживал сожаление в себе: аукцион, для кого тогда аукцион, хотя с кем делить отпиленное — найдется; но только начало что-то складываться, предсказуемость, со стороны может прийти «много хуже»; из своих — Кристианыч матер, но стар, Гуляева в мэрии знают как мастера целовать в щеку чиновниц, повторяя: «Всё, что могу» — и только, Шведов неловок и глуп — на правительстве даже по бумажке выступить не может, в присутствии мэра теряется. Выходит — Хассо? Хассо в пятницу, пообедав, вдруг сорвался и умчался в мэрию