было поднять столичную чернь против икон, и это, судя по всему, не удалось… Твоя идея – повсюду распространить листовки?
– Да.
Мирран вздохнула.
– Я много думала. Так жаль, что ты бежал от моих монахов и от убийцы. Я полагала, что ты мог потерять бдительность после первой неудачной атаки.
– Вторая едва не застала меня врасплох, – признал Василий. Он рассказал, как расправился с наземным убийцей; Мирран поморщилась от огорчения.
– Я уверен, что ты бы выскользнула из любой ловушки, какую бы я ни расставил в Ктесифоне или Экбатане; орудовать в родных стенах – это всегда преимущество.
Странно вести такой разговор с врагом. Аргирос много раз работал против агентов Персидской державы, а Мирран – против римлян, но, несмотря на соперничество, из-за их профессии у них было гораздо больше общего друг с другом, чем со своими же согражданами.
Мирран, должно быть, считала так же.
– Жаль, что мы никогда не сможем работать вместе, а не друг против друга.
Василий кивнул.
– Боюсь, это невозможно, – сказал он.
– Никогда не знаешь наперед. Кочевники на северных равнинах бурлят, и они угрожают как Римской империи, так и Персии. Против них мы могли бы преследовать общую цель.
– Может быть, – из вежливости согласился Аргирос, не веря в это. Он сменил тему. – Что ты будешь делать теперь, когда тебе уже не нужна связь с Арсакием?
– Бросить его мне не жаль, – сказала она с кривой усмешкой. – С тобой я получала больше удовольствия там, в Дарасе.
Она рассмеялась, заметив, как сквозь загар на его лице проступил румянец, и вернулась к заданному вопросу.
– Думаю, поеду назад в Персию, посмотрю, куда меня отправит великий визирь: может быть, на Кавказ, чтобы отвратить царя-вассала от Христа и повернуть его к Ормузду.
– Не думаю, – сказал Аргирос и подскочил к ней. Они были одни, это ясно. Он выше, сильнее и быстрее, и она представляла слишком большую угрозу для империи, чтобы позволить ей покинуть Константинополь.
Мирран не попыталась бежать. На мгновение она даже прижалась к нему, когда он схватил ее, и сквозь старое тряпье почувствовал упругое тело. Губы персиянки коснулись его щеки; он услышал ее тихий смех.
А затем она вдруг стала вырываться, точно дикая кошка, и кричать:
– Помогите! Помогите! Этот христианин хочет изнасиловать меня!
Из мастерских по всей улице выскочили мужчины. Они устремились к борющейся паре, некоторые с попавшими под руку инструментами, другие с голыми руками. Они оторвали Аргироса от Мирран с криками:
– Оставь ее!
– Ты, собака, ты думаешь, что у тебя есть деньги и ты можешь овладеть любой женщиной?
– Посмотрим, как это тебе понравится!
– Отойдите от меня! – кричал Аргирос, отбиваясь от обозленных медников. – Я…
Кто-то ударил его в живот, и он на время утратил дар речи. Инстинктивно защищаясь, он схватил одного из противников, повалил его поверх себя и прикрылся им как щитом от кулаков и пинков евреев. Наконец он смог набрать воздуха в легкие.
– Стойте, глупцы! – закричал он из-под укрытия. – Я императорский магистр и провожу арест!
Упоминание должности заставило противников остановиться на секунду.
– Это не было насилие, – продолжил Аргирос среди всеобщего молчания. – Женщина – персидская шпионка и даже не еврейка. Поймайте ее, и я вам докажу. Если вы мне поможете найти ее, я забуду, что вы набросились на меня. Вас ввели в заблуждение.
Со стоном Василий поднялся на ноги и помог встать кузнецу, телом которого прикрывался. Тот держался за ребра и стонал; ему досталось больше тумаков, чем магистру. Остальные медники разбежались кто куда.
Но Мирран уже исчезла.
Лучи солнца, проникавшие сквозь окна в основании купола Святой Софии, были уже не так ярки, как во время начала Вселенского собора два месяца тому назад. Вершина лета прошла, приближалась осень; если священнослужители намеревались вернуться к своим храмам в этом году, им следовало отплыть поскорее, пока не начался сезон штормов.
Вместе со всем двором Аргирос стоял в боковом нефе храма и слушал, как патриарх Евтропий читал решения Собора.
– Отныне любому, кто заявит, что икона – это кумир, – анафема, – нараспев произнес патриарх.
– Анафема, – эхом отозвались священнослужители.
– Отныне любому, кто заявит, что писать образ и почитать образ – это несторианство или монофизитство, – анафема, – продолжал Евтропий.