Они были созданы друг для друга. А он взял и все разломал своими руками. И теперь сидит как ни в чем не бывало.
Утром Нонна узнала адрес психушки и поехала по адресу.
И попала в ад.
Палаты были без дверей, все на обозрении. Вонь. Нищета. И серые тени бродят и вскрикивают.
Нонне казалось, что пахнет серой, как в аду.
И вдруг сквозь это адское пространство Нонна увидела лицо своей мамы, худое, как у овечки.
Тетя Тося лежала тихонькая, смиренная, испуганная, как ребенок. И не моргала.
Это лицо вошло иглой в сердце Нонны. Она поняла, что не оставит здесь свою мать ни при каких обстоятельствах. Она заберет ее сию же секунду. А если не отдадут – выкрадет.
Состоялся разговор с лечащим врачом. Выяснилось, что забрать больного из психушки очень трудно. Практически невозможно. Надо подключать дополнительные силы.
Врач был похож на красивого орла. И имя клокочущее: Глеб.
Он объяснял Нонне, что грань между нормой и болезнью очень зыбкая. Нижняя грань нормы почти смыкается с началом «не нормы».
Тетю Тосю можно было признать и здоровой, и психопаткой.
Нонна слушала и понимала: от Глеба зависит – в какую сторону он развернет диагноз.
В заключение Глеб сказал, что хорошо бы иметь ходатайство, бумагу на бланке, подписанную авторитетными лицами.
Глеб страховал себя на всякий случай.
Нонна достала такую бумагу у себя в театре. В ней было сказано, что Нонна – штатная артистка театра и подает большие надежды. Про тетю Тосю ни слова, но дальнейшее подразумевалось само собой. У тех, кто подает большие надежды, родственники должны быть в полном порядке, а не валяться по психушкам.
Нонна позвонила в больницу.
Глеб был любезен. Его голос плыл. Нонна поняла, что одним ходатайством не обойтись, придется приплачивать натурой. Цель оправдывала средство. Ради матери она была готова на все. Да и чем дорожить? Это раньше ее тело было – сокровище, клад, хранилище любви и верности. А сейчас… Какой смысл хранить верность, которая не нужна.
Глеб назначил свидание у себя дома. Нонна приехала.
Все произошло спокойно, по-деловому.
Глеб оказался сорокалетний, смуглый, чистый, совершенно не вонючий, с очень красивым смуглым членом. Просто произведение искусства. Хоть бери и рисуй.
Нонне не было противно. Она быстро разделась. И потом так же быстро оделась.
– Ты прямо как пожарник, – заметил Глеб.
– А что тянуть?
Глебу хотелось именно потянуть. Ему хотелось романтики, которой так мало было в его жизни. В его жизни были только сумасшедшие и их родственники с вытаращенными глазами и нескончаемыми вопросами.
Нонна вернулась домой, подавленная изменой. Это случилось с ней в первый раз и было равносильно потере девственности.
По дому фланировали студенты, новый курс. Царенков лихо приспособил их на хозяйстве. Одна студентка гуляла с ребенком. Другая стояла у плиты и жарила картошку. Трое парней слушали лекцию Царенкова. Он восседал нога на ногу и вещал на тему: художник и власть.
– Борис Годунов пожалел юродивого. По этим же законам Сталин пощадил Шостаковича. Не стал добивать. Тиранам тоже хочется побаловать себя милосердием. Так кошка иногда отпускает мышь…
– Сытая кошка… – заметил студент.
Нонна ушла в спальню. У нее болела голова, душа, совесть. Болело все, что может болеть. Она была как мышь, побывавшая в зубах кошки.
Чувство вины немного примирило Нонну с Царенковым. Она смотрела на него глазами равного – без растерянности, без страха и без желания угодить любой ценой.
– Завтра я забираю маму, – сообщила Нонна.
Царенков промолчал. Потом сказал:
– Ты должна сделать выбор: мать или я. Вместе мы несовместны. Ты это знаешь. Я не могу жить и дышать постоянным хамством.
– Но она все делает. Хамство – это же мелочь.
– Мелочи разрушают большое. Маленький древесный жук может сожрать концертный рояль.
Нонна испугалась, что Царенков пустится в долгие рассуждения, но он был краток.
– Если твоя мать сюда вернется, я уйду.
– К Лободе?
– Тебя это уже не будет касаться.
Нонна помолчала, потом сказала:
– Ты мне нужнее, чем мама. Но ты сильный, с профессией, тебя любит много людей. У тебя есть всё. А мама… Она беспомощная, глупая и старая. У нее есть только я и внук. И больше ничего.
– Таких много по стране… Оглянись. Вся страна в маргинальных сиротках. И ничего. Живут.
– Но они мне никто. А моя мама – это моя мама.
– Как хочешь. Я сказал.
Нонна привезла тетю Тосю домой.
Царенков сложил чемодан и ушел. Нонна отдала ему ключи от тети Тосиного жилья. Но Царенков не пошел в коммуналку. Он переехал к своему другу Понаровскому. Оттуда было близко до работы.
Понаровский чувствовал себя виноватым перед Нонной. Решил ее как-то утешить. Он позвонил и сказал:
– Не трать время на человека, которому ты неинтересна.
Значит, она неинтересна, а Лобода интересна.
Утешил.
В театральной студии стало известно, что Царенков ушел к своей студентке, и в театре тоже стало известно. Общественность бурлила, как котел. Одни ругали Царя, называли его «пожиратель чужой молодости» и жалели Нонну. Другие тихо радовались и хихикали в кулак. Но через неделю страсти утихли, а через месяц все забыли. Не такое забывается.
Больше всего тетя Тося опасалась, чтобы не узнала моя мама. Она не хотела, чтобы в Ленинграде стало известно про фиаско Нонны.
Но не такое уж и фиаско. Нонна – профессиональная актриса, живет в центре Москвы в потрясающей квартире с потрясающим сыном и материнской любовью, тоже потрясающей. Налицо успехи в работе и здоровье. Разве мало?
В этот период она играла особенно хорошо. Все время что-то кому-то доказывала. Двигалась по сцене с вызовом: вот я! Я все могу…
На спектакль приходил Глеб и приносил цветы. Темный костюм ему шел больше, чем белый халат. Но все-таки лучше всего он выглядел голым.
Нонна кланялась на сцене и улыбалась, держа цветы у лица. Однако внутри у нее все было обожжено, как будто хлебнула соляной кислоты.
Жить было больно. Но надо.
В Москву приехала моя мама.
К этому времени у меня была отдельная трехкомнатная квартира, но не в центре, а на выселках из Москвы. Практически в Подмосковье.
Место незастроенное. От автобуса надо было пробираться полем.
Мама пригласила в гости тетю Тосю, и они приехали всей семьей, с Нонной и Антошкой.
Нонна, привыкшая к центру, надела туфельки. А здесь – зима и Арктика. Нонна шла, проваливаясь по щиколотку в мокрый снег, продуваемая всеми ветрами. Ребенка несли на руках.
Они появились в дверях моего дома, как беженцы из горячей точки. Антошка выглядывал из тети Тосиной подмышки, как воробышек.
Сели за стол. Выпили. Стали вспоминать прошлую жизнь. Из настоящего та жизнь казалась милой и ясной, как солнечный день. Это, конечно, оптический обман памяти. Та, отъехавшая, послевоенная жизнь была тяжелой, убогой и безрадостной. Но наши мамы были молоды. Если перевести их возраст на время суток – это был именно солнечный день. Солнце – непосредственно над головой. А сейчас нашим мамам было за пятьдесят. Это примерно шесть часов вечера. Не темно, но уже сумерки. И скоро стемнеет вовсе.
Объективно мы многого достигли. Нонна – актриса. Я – писатель. Творческая интеллигенция. Разве мы смели мечтать о таких горних высях тогда, среди крыс и картофельных очисток…
Но и на горних высях свои крысы и свои картофельные очистки.
– А где сейчас Царенков? – простодушно спросила моя мама.
Нонна напряглась, потемнела лицом.
– Чтоб он сдох, – пожелала тетя Тося.
– Ни в коем случае! – запретила мама. – Пусть работает и зарабатывает. И помогает.
– Пусть сдохнет в страшных мучениях! – настаивала тетя Тося.
– Не надо так говорить. Все-таки он отец ребенка. Это грех, – заступилась мама.
– Тебе хорошо говорить. У тебя вон какой сыночек. – Тетя Тося кивнула в сторону моего мужа.
– Вот именно что сыночек, – скептически отозвалась мама.
Тут я напряглась и потемнела лицом.
В тот период я зарабатывала больше мужа в восемь раз. И маму это заедало. А меня нет. Какая разница – от кого приходят деньги. Главное – что они есть.
А мама считала: если муж не зарабатывает, то непонятно – зачем он нужен вообще.
Большую часть своей жизни мама прошла одна и привыкла к полной свободе.
Мой муж поднялся и вышел из-за стола.
Я поняла, что, если мама завтра же не уедет, мы разойдемся.
– Тебе все понятно? – спросила я Нонну.
– Мне все понятно, – ответила Нонна.
Мы обе страдали от наших мам. Они считали, что их любовь к своим детям дает им право на любой террор. Террор любовью. А мы сидели в заложниках.
Они тормозили и уродовали нашу взрослую жизнь, и никуда не денешься.