подвале, лежало мертвое тело.
– Я вас здесь подожду, – сказал Дюк.
Нина Георгиевна кивнула и пошла к широкой стеклянной двери, ведущей в стационар. Обернулась, спросила:
– Ты не уйдешь?
– Ну что вы, – смутился Дюк, поражаясь беспомощности и детству взрослого человека.
– Я никогда ее не понимала, – вдруг сказала Нина Георгиевна. – Не хотела понять…
Она как бы переложила на Дюка немножко своего отчаяния, и он принял его. И поник.
– Ну ладно, – сказала Нина Георгиевна и пошла, неловко ступая, как кенгуру, с мелкой головой и развитым низом.
Дюк остался ждать.
Перед больницей, по другую сторону дороги, был брошен островок леса. К островку примыкали шикарные кирпичные дома. Возле них много машин. И казалось, что в этих домах живут люди, которые не болеют, не умирают и не плачут. Чтобы достать мебель или пластинку, им не надо обзаводиться талисманом. Иди и покупай. Однако Дюк не завидовал им. У него было свойство натуры, как у мамы. Любить то, что мое. Моя шапка с кисточкой. Моя страна. Моя жизнь. И даже эта ночь – тоже моя.
За стационаром строился новый корпус. Стройка неприятно хламно темнела, и казалось, что оттуда может прибежать крыса. Дюк мистически боялся этого зверя с низкой посадкой и голым, бесстыжим хвостом. Он был убежден, что у крыс ни стыда, ни совести. А ум есть – значит, крыса сознательно бесстыжая и бессовестная. Она сообразит, что Дюк – один в ночи, взбежит по нему и выкусит кусок лица.
Дюку стало зябко и захотелось громко позвать Нину Георгиевну. В этот момент отворилась стеклянная дверь, и она выбежала – нелепая и радостная, как кенгуру на соревнованиях. Дюк заметил, что такое случается с ним часто. Стоит ему о человеке подумать, внутренне позвать, и он появляется. Встречается на улице либо звонит по телефону.
Нина Георгиевна радостно обхватила Дюка и даже приподняла его на своем сумчатом животе. Потом поставила на место и сообщила, запыхавшись от чувств:
– В понедельник можно забирать…
– В каком виде? – растерялся Дюк.
– В удовлетворительном, – ответила Нина Георгиевна. И пошла по больничной дорожке.
Дюк двинулся следом, недоумевая – что же случилось? Может быть, Нине Георгиевне дали неправильную справку? Не захотели огорчать? А может быть, это ему по телефону неправильно сказали, что-нибудь перепутали? Или пошутили. Хотя вряд ли кто захочет шутить такими вещами. А может быть, все правильно? Просто Ивановых в Москве две тысячи, а Сидоровых – человек триста, и почему бы двум Сидоровым не оказаться в одной шестьдесят второй больнице.
– А зачем вам звонили? – перепроверил Дюк.
– Мама потребовала. Заставила дежурную сестру, – недовольно сказала Нина Георгиевна. – Все-таки она эгоистка. Никогда не умела думать о других. А в старости и вовсе как маленькая.
Сейчас, когда миновала Смерть, на сцену выступила сама Жизнь с ее житейскими делами и житейскими претензиями.
Обратная дорога показалась в три раза короче. Во-первых, они больше не оборачивались, а шли только вперед в обнимку с большой удачей. Нина Георгиевна возвращалась обратно дочкой, а не сироткой. А Дюк – в последний раз блестяще выиграл партию талисмана. Уходить надо непобежденным. Как в спорте. В последний раз выиграть – и уйти.
Подошли к автобусной остановке, откуда начали свой путь, полный тревог.
– Спасибо, Саша, – сказала Нина Георгиевна и посмотрела Дюку в глаза – не как учитель ученику, а как равный равному.
– Не за что, – смутился Дюк.
– Есть за что, – серьезно возразила Нина Георгиевна. – Учить уроки, участвовать во внеклассной работе и хулиганить могут все. А быть талисманом, давать людям счастье – редкий дар. Я поставлю тебе по литературе пятерку и договорюсь с Львом Семеновичем, у меня с ним хорошие отношения. Он тоже поставит тебе пятерку. И поговорит с Инессой Даниловной. Максимальный балл – пять и ноль десятых – мы тебе, конечно, не сделаем. Но «четыре и семь десятых» можно натянуть. Это тоже неплохо. С четырьмя и семью десятыми ты сумеешь поступить куда угодно. Даже в МГУ.
– Да что вы, – смутился Дюк. – Не надо.
– Надо, – с убеждением сказала Нина Георгиевна. – Людей надо беречь. А ты – человек.
Дюк не стал поддерживать это новое мнение. И не стал против него возражать. Он вдруг почувствовал, что хочет спать, и это желание оказалось сильнее всех других желаний. Голову тянуло книзу, будто кто-то положил на затылок тяжелую ладонь.
– Ну, до завтра, – попрощалась Нина Георгиевна. – Хотя уже завтра. Если проспишь, можешь прийти к третьему уроку, – разрешила она.
И пошла от остановки к своему дому. А Дюк – к своему. Короткой дорогой. Через садик.
Садик смотрелся ночью совершенно иначе – как дальний родственник настоящего леса. И лавочка выглядела более самостоятельной. Не зависимой от людей.
Дюк сел на лавочку в привычной позе – лицом к небу. Темное небо с проколотыми в нем золотыми дырками звезд было похоже на перфокарту. А может, это и есть Господня перфокарта, и люди из поколения в поколение пытаются ее расшифровать. Хорошо было бы заложить ее в счетную машину и получить судьбу.
Дюк всматривался в звездный шифр, стараясь прочитать свою судьбу. Но ничего нельзя знать наперед. И в этом спасение. Какой был бы ужас, если бы человек все знал о себе заранее. Кого полюбит. Когда умрет. Знание убивает надежду.
А если не знать, то кажется: не окончишься никогда. Будешь вечно. И тогда есть смысл искать себя, и найти, и полностью реализовать. Осуществить свое существо. Рыть в себе колодец до родниковых пластов и поить окружающих. Пейте, пожалуйста. И ничего мне не надо взамен, кроме: «Спасибо, Дюк». Или: «Спасибо, Саша». Можно просто «спасибо».
Благодарность – не аморфное чувство, как говорит мама. Оно такое же реальное, как, скажем, бензин. Благодарностью можно заправить душу и двигаться по жизни дальше, как угодно высоко – до самых звезд, Господней перфокарты.
Мама спала. Дюк неслышно разделся. Просочился в свою комнату.
Расстеленная кровать манила, но Дюк почему-то включил настольную лампу, сел за письменный стол. Раскрыл «Что делать?». Вспомнилось, как мама время от времени устраивала себе разгрузку, садилась на диету и три дня подряд ела несоленый рис. И чтобы как-то протолкнуть эту еду, уговаривала себя: «А что? Очень вкусно. Вполне можно есть». Дюк давился снами Веры Павловны и уговаривал себя: «А что? Очень интересно…» Но ему было неинтересно. Ему было скучно, как и раньше. Просто он не мог себе позволить брать пятерки даром. Как говорил Сережка, «на халяву».
Даром он мог брать только двойки.
Летающие качели
– Ты слушаешь или нет?
– Слушаю. А что я еще делаю?
– Думаешь про свое.
– Ничего я не думаю про свое. Со мной все ясно. Если кастрюлю поставить на самый сильный огонь, суп выкипает, вот и все.
– Суп? – переспросила Татьяна.
– И любовь тоже. Нельзя создавать слишком высокую температуру кипения страстей. У поляков даже есть выражение: нормальная милошчь. Это значит: нормальная любовь.
– Тебе не интересно то, что я рассказываю? – заботливо спросила Татьяна.
– Интересно. Рассказывай дальше.
– А на чем я остановилась?
По пруду скользили черные лебеди. Неподалеку от берега на воде стояли их домики. В том, что лебеди жили в центре города в парке культуры и отдыха, было что-то вымороченное, унизительное и для людей, и для птиц.
Женщина за нашей спиной звала ребенка:
– Ала-а, Ала-а…
Последнюю букву «а» она тянула, как пела.
Подошла Алла, худенькая, востроносенькая.
– Ну что ты ко всем лезешь? – спрашивала женщина.
Алла открыто, непонимающе смотрела на женщину, не могла сообразить, в чем ее вина.
– Пойдем посмотрим наших, – предложила я.
Был первый день летних каникул.
К каждому аттракциону тянулась очередь в полкилометра, и вся территория парка была пересечена этими очередями. Ленка, Юлька и Наташка пристроились на «летающие качели». Они стояли уже час, но продвинулись только наполовину. Впереди предстоял еще час.
Дочери Татьяны Ленка и Юлька были близнецы. Возможно, они чем-то и отличались одна от другой, но эту разницу видела только Татьяна. Что касается меня, я различала девочек по голубой жилке на переносице. У Юльки жилка была, а у Ленки нет.
Юлька и Ленка были изящные, как комарики, и вызывали в людях чувство умиления и опеки.
Моя Наташка как две капли воды походила на меня и одновременно на тюфячок, набитый мукой. Она была неуклюжая, добротная, вызывающая чувство уверенности и родительского тщеславия. Полуденное солнце пекло в самую макушку. Подле очереди на траве сидели женщины и дети. На газетах была разложена еда. На лицах людей застыла какая-то обреченность и готовность ждать сколько угодно, хоть до скончания света.
– Как в эвакуации, – сказала Татьяна.
– Интересно, а чего они не уходят?
– А чего мы не уходим?
– Пойдемте домой! – решительно распорядилась я.
Ленка и Юлька моментально поверили в мою решительность и погрузились в состояние тихой паники. Наташка тут же надела гримасу притворного испуга, залепетала и запричитала тоном нищенки:
– Ну пожалуйста, ну мамочка… ну дорогая…
При этом она прижала руки к груди, как оперная певица, поющая на эстраде, и прощупывала меня, буравила своими ясными трезвыми глазками чекиста.
Ленка и Юлька страдали молча. Они были воспитаны, как солдаты в армии, и ослушаться приказа им просто не приходило в голову.
– Пусть стоят, – сдалась Татьяна.
Наташка тут же вознесла руки над головой и завопила:
– Урра-а-а! – приглашая подруг ко всеобщему ликованию.
Юлька деликатно проговорила «ура» и засветилась бледным, безупречно красивым личиком. А Ленка промолчала. Ей требовалось время, чтобы выйти из одного состояния и