жизнь и пенять на современную, которую очень не одобрял, в особенности после того, как его сын, побывавший на шахтах в Таганроге, явился домой скандальным, спившимся мужичонкою. Он отравлял пьянством и безобразиями всё существование старика, который из-за этого бросил дом и поселился на пасеке.
— Вот нынче, слава Богу, — продолжал он после небольшого молчания, — а то предыдущие годы совсем мёду не было. Леса порубили, степь распахали, откуда пчёлке брать? Прежде весна придёт — ковер писаный, а ноне пахота да бурьян… Греча-то, поди, когда зацветёт, дожидайся её. Обездолили совсем народушко… ни мёду, ни воска, ни гриба, ни ягод теперь не стало. А в лесу, бывало: бабе — шуба, детям — орехи, мужику — сруб, а нынче лыка и того содрать негде… ни оглоблю срезать. Господа поплошали, а купец, он все леса и рощи порешил. Всё купи, а на что купишь? Нет, тесно стало нашему брату, барчук, не приведи бог. Ведь и рек не стало, посохли без лесу, зверь перевёлся, птица дикая перевелась. Вот хоть бы на нашей Кшени, помоложе я был, порядки другие стояли — лесов не трогали, и бог ты мой, сколько всякой рыбы водилось… Щуки, бывало, как борова полощутся, фунтов по двадцать, а линей так руками ловили. И вода вровень с берегами стояла, не то нынче. Вечером пройдёшь по плёсу с бреднем — ушат и полон. Круглые Петровки народ рыбу ел. А зверья сколько было!.. Дед-покойник рассказывал, что по Рати сплошной лес стоял, туда и люди ходить боялись. Выйдешь, говорит, на зорьке, послушаешь на ту сторону, аж жутко делается от рыку и воя звериного. На волков уж и не охотились, ростили, можно сказать, как домашнюю скотину. Разыщут мальчишки волчье гнездо, подрежут волчатам поджилки на ногах, да и дожидаются, когда шкура хорошая станет. По Кшени и Тускари, дед говорил, дикие лошади водились, маленькие головчатые и цвета, как мыши… И как мужику худо стало, что и говорить неохота. Беднота, теснота, строгости кругом пошли, запрет. В старину выехал в степь, коси куда глянешь, паши, где понравится. Один-то пашешь, аж жуть берёт: души нет живой кругом. Земли-то тогда сытые были, хлеб поднимается — сила, копну на воз не уложишь, хлеба, вишь, в поле зимовали тогда, весной свозили… И снега были глубокие, а теперь что? В Богатом Верху груши по лесу стояли обхвата в три; обсыпет их к осени, листа не видно. Бывало, взлезешь на макушку, тряхнёшь, так сразу осмины три насыпешь, да всё жёлтая, ядрёная… Теперь и не знаешь, какая такая груша на свете есть, ежели к вам в экономию не сходишь. Видно, к света окончанию, барчук, дело пошло. Как в книгах сказано-то? Должно быть, прописано, когда, чему быть?
— В книгах, Моисеич, конца не видно, а жить становится трудновато, это верно, да ещё смотри, как бы хуже не стало.
— Должно, что так… Божье хотенье, — вздохнул старик. В это время издали донёсся стук колес, скрип телеги и пьяный голос, что-то кричавший. Старик, виновато взглянул на меня, поднялся. Я понял, что к нему едет из села сын «праздновать Троицу», т.е. пьянствовать на пасеке, чего Моисеич очень не любил. Не желая видеть пьяницу и смущать старика, которого мне было жалко, я стал прощаться, он понял и не удерживал.
— Ну, будь здоров, барчук! Спасибо за подарочек и что старика не забываешь.
Я пожал заскорузлую негнувшуюся руку Моисеича и сел на коня. Выезжая из оврага, оглянулся назад. Старик продолжал стоять молча у калитки, задумчиво и грустно опустив седую голову и тяжело опираясь обеими руками на пастуший посох. Больше мне с ним встретиться не пришлось — это была моя последняя Троица на родине.
Престольный праздник
Кто считает Пасху самым большим праздником русской деревни, тот глубоко ошибается. Главным праздником в году у крестьян был всегда храмовой праздник, в котором каждый мужик видел торжественный день своего деревенского покровителя.
В нашей Курской губернии народ особенно любил осенние и зимние «престолы», так как Троица, Вознесение, Петров день и Спас были в деревнях днями «постными», уж не говоря о том, что крестьянские руки были заняты полевыми работами, не было ни свежины, ни птицы, продать было нечего, а потому не было и денег на гулянку. Зато с Покрова один за другим начинались «настоящие престолы», как Казанская, Скорбящая, Димитриев и Михайловы дни, и так вплоть до зимнего Николы, русского престольного дня по преимуществу.
Все полевые работы к этому времени прекращались, свиней, подобравших последний колос на жнивьях, били на сало и свежину; били и лишнего барана, чтобы не кормить зимой; продавали на покровских ярмарках всякую лишнюю скотину, требовавшую себе зимнего ухода и содержания. Гуси и утки, ожиревшие на даровом зерне, резались и продавались огулом. Хлеб был обмолочен, конопля продана, закрома полны, и деньги начинали шевелиться в мужицкой мошне.
Натёрший себе спину пятимесячной работой от зари до зари, мужик к осени стремился отдохнуть и побаловать себя плодами своих трудов. Оттого-то никогда не бывало на Руси таких длинных, весёлых и пьяных праздников, которые начинались по деревням с Покрова.
Уже за неделю до престольного праздника в нашем селе чувствовалось праздничное настроение. Никто не нанимался ни на какие работы, все стремились в эти дни вернуться к своим домам и хозяйствам. Кто только мог, расчитывался с хозяином, кто не мог — требовал отпуска, чтобы чувствовать себя свободным. К празднику в село собирались такие люди, о существовании которых многие уже стали забывать, но которые имели на деревне какую-нибудь связь с настоящим или прошлым. Приходили мастеровые из Курска и Орла в новых картузах и с новыми гармониками, шахтёры из Таганрога, сходились со всех сторон отсутствовавшие мужчины, женщины, девки и мальчишки.
Некоторые появлялись к празднику из Ростова и Екатеринодара, сделав несколько сот вёрст пути. Приходил из Крыма старый пьяница Касьян с перебитой спиной и застарелым запахом сивушной гари. Приходил знаменитый гармонист, силач и пьяница Николай — столяр, притащивший неизвестно зачем к сестре жену и дочь, сняв их с места у какой-то генеральши. Приплёлся из Харькова даже Андрюшка Дардыка, у которого на селе осталась родни только невестка покойной жены.
Праздник открывался уже накануне «престола». Съезжались из Щепотьевки, Ольховатогошни, Липовского и Красной Поляны, отовсюду, где только были кумовья, сваты и родня. Иметь кума на селе, где шумел престольный праздник, было большое удовольствие и гордость для мужика. На праздник «ехали» не просто, всякий гость старался обрядить себя, сани и лошадей, как только можно лучше. Только самый бедный ехал в розвальнях, мало-мальски зажиточный хозяин имел на этот торжественный случай особые сани, с решётчатой спинкой и скамьёй, которые именовались почему-то «диванными». Их устилали коврами, лошадь покрывали попонкой, к дуге и натяжному хомуту подвязывали колокольчик и бубенцы, а когда своих не было, занимали у добрых людей.
Редкий гость ехал в одиночку, в гости мужик считал неприличным тащиться на одной лошадёнке, а всегда припрягал хоть какую-нибудь пристяжку, хотя бы двухлетнего жеребёнка, чтобы только бежал для вида. На покрытых коврами санях самодовольно восседали праздничные фигуры баб и мужиков в крытых тулупах, заячьих шубах, цветных платках и в свежесмазанных сапогах. Тут уже нельзя было увидеть обычную сермягу, лапоть или корявый тулуп с дырами. Все поезжане сознавали особенность своего положения и смотрели на глазеющий на них народ, не участвовавший в празднике, со спокойной гордостью. Они чувствовали, что составляют часть торжества, и что в их образе ехал сам «престол», а не просто проезжие.
— Бабушка! Что ж ты сидишь? — кричала запыхавшаяся девчонка. — Престол едет!
— О-о? Ай уж тронулся? — спрашивала бабка, торопливо слезая с печки. — Пойтить посмотреть, что ж ты раньше не сказала!
— Ей-богу, бабушка, сама только что увидала… Спаские тронулись, да всё парами, с колокольцами… А уж разодеты как, Матрёна Шаланкова в шубе бархатной, а на голове шаль жёлтая… убей меня бог!
Но настоящий праздник был ещё впереди. Хотя с вечера пили и ели досыта, однако, все же удерживались, так как «до обеден — будто не закон». К обедне в тесную сельскую церковь народу