Оглядывая окрестности, мы ехали в санях‑розвальнях без всяких дорог по степи, с четырьмя густопсовыми псами, сладко спавшими в соломе и покрытыми полостью, ища на горизонте снежных полей мышкующую лисицу или крепко лежащего на морозе зайца. Лиса, занятая ловлей мышей, видна за добрую версту из-за своей яркой шубы. Чуткий и сторожкий зверь, не допускающий к себе даже издали пешего или конного человека, весьма равнодушен к привычному для него виду крестьянских саней, подпуская их к себе иногда на несколько шагов расстояния. При этой охоте нужно только избегать направлять сани прямо на зверя, а приближаться к нему круговыми движениями так, чтобы сани были к нему всегда боком.
Необходимо, конечно, чтобы на санях не было видно собак, и собакам до последнего момента не было видно лисицы, для чего их и укладывают спать в сани под ковёр или полость. Когда, наконец, сани подходят к зверю на близкое расстояние, охотник быстро сдёргивает со спящих и угревшихся друг об друга псов ковёр и указывает им дичь. Борзые, словно сдутые с саней ветром, бросаются на зверя, который обыкновенно не успевает по глубокому снегу развить нужную ему для спасения скорость и немедленно попадает борзым в зубы. То же самое бывает и с зайцами, в морозный день крепко лежащими в поле и неохотно покидающими свою лёжку.
В этот день мы долго плутали по заснеженным голым полям, задуваемым холодным ветром, и уже под вечер, возвращаясь в усадьбу, попали на берег речонки против пасеки Данилыча. Здесь мы уже издали заметили странный бугорок, и Алексей, подозревая в нём заячью лёжку, направил к нему лошадей. Я сидел в задке больших саней, в полудремоте привалившись к покрытым полостью собакам, от которых густо несло псиной, когда внезапная остановка саней привела меня в сознание.
Алексей, замерший с полуоткрытым ртом, сидел, натянув вожжи, с растерянным видом глядя на полузасыпанного снегом человека, который стоял на коленях в пяти шагах от нас, уткнувшись лицом в землю и натянув рыжую крестьянскую свитку на голову; волосы его развевались по ветру.
Выскочив из саней, мы бросились поднимать упавшего, но едва дотронулись до него, как убедились, что это был труп замёрзшего в чугун человека, лежащего здесь, видимо, не одну неделю. Картина была жуткая и необычайная: бесприютная, голая степь вокруг стлалась на сколько хватал глаз, тощие бурьяны качались на межах, а над всем этим — бледная синева неба с унылыми, как паутина, серыми облаками. И среди бесприютного поля лежал этот человек, будто прикорнув на полчаса, ничком на земле, в течение долгих зимних ночей и коротких серых дней, пугая волков и ворон.
Его поза казалась лёгкой и непринуждённой, каждая складка одежды, каждый сгиб рук и ног говорили о свободных движениях жизни. Но, когда мы втроём взялись за этого мнимодремавшего человека и попытались его поднять, то человека уже не было: только его наружная форма, словно отлитая из чугуна, вросшая в землю и неотделимая от неё, была у нас в руках. Складки одежды уже не двигались, сгибы не разгибались, и мы не смогли даже пошевелить его так свободно подогнувшуюся и на вид такую слабосильную ногу.
Когда через час мы снова вернулись к этому ледяному памятнику человека самому себе в сопровождении станового пристава, старшины и понятых, начинало вечереть. Шедший рядом с нашими санями Никита явно боялся, чтобы власти не замешали его в неприятное дело, и был непривычно словоохотлив.
— Мое дело сторона, барчуки, — повторял он, — я никаких таких делов не знаю! Что там в степи за речкой делается, то мово двора не касается. Мы с этой стороны, а степь с той. Мы туда и дороги не знаем… А из избы нам ничего не видать, да коли бы и видать что — дело зимнее, снегом занесёт, рази видно?
— Под снегом где рассмотреть? — подтвердил староста. — Что навоза куча, что человек — всё едино… А только тебе, старый, господину доктору поклониться придётся. Ведь как раз супротив твово двора эта оказия. Как бы ещё резать к тебе не приволок… Опричь тебя некуда.
— Упаси меня Господь! — открещивался Никита, — восемьдесят лет прожил, никогда этого не бывало. За что мою седую бороду срамить, да ещё в такой праздник?
Когда мы приехали, наконец, на место и понятые взялись за покойника, пытаясь его поднять, сдвинуть его с места им не удалось.
— На волосок не сдвинешь, ваше благородие, — с удивлением сказал сотский, стоя на коленях возле трупа. — Чисто прикипел к земле!
— Должно, с самою Знаменья тут лежит, — сказал рыжий мужик с проницательными и быстрыми глазами, пристально глядя на замёрзшего.
— А ты почему узнал? Клал ты его сюда, что ли? — засмеялся пристав.
— Класть не клал, Лука Потапыч, клал его, видать, не человек, а Николай Угодник… А только сейчас, видать, всем коленом завяз, аж лапоть весь в землю ушёл…
— Умницы, всё знают, — насмешливо сказал пристав. — Верите ли, всю зиму на поле лежал, ни одна собака словом не заикнулась, а теперь, поди, разыскали, и в какой день и в какой час свалился! Тоже народы! — Но, видимо, всё же убеждённый доводами мужиков, добавил: — И откуда это его нелёгкая занесла сюда?
— Видать, что не наш, — ответил низенький старичок понятой, оглядывая одежду замёрзшего.
— Известно, не наш: портки словно как с полеха, полехи такие носят, — поддержал его сотский.
— А может, и саян. Саяны тоже обряды имеют…
— Гляньте лапоть, ребята! Нешто это наш лапоть? И лыко не наше, и задник не по нашему сведён. Это вот с Моздока приходят которые, да со Старполя, у тех такие лапти бывают.
— Ну, что ж с ним маяться, ребята, под праздник! Бери топоры, вырубай его с землёй, коли поднять нельзя! — решительно скомандовал становой. — А то мы с ним и сами в поле помёрзнем — вишь, пурга начинается.
— И как это его раньше никто не углядел? — заметил кто-то из понятых.
— Ишь ты, — лукаво усмехнулся Лука Потапыч, — и чего только брешете? У вас каждый мальчишка давно знал, что на поле замёрзший лежит, а вы всё таитесь по глупости, думаете, как бы самим под вину не попасть… Тот молчит, этот молчит — сторонится, без меня, мол, найдут. Я ведь, ребята, все ваши тропинки знаю — стреляный воробей.
— Может, кто и знал, ваше благородие, а только нам о том неизвестно, — политично заметил, глядя на начальство, староста.
— Толкуй там! Знаю я вас. Давно разнюхали, и кто такой, и шёл откуда, и куда шёл, и зачем шёл. Что Сидоровой козой прикидываться? И брехать даром нечего. Я уж их и не спрашиваю, — продолжал становой, обращаясь к нам с братом, — пишу для порядка в протоколе, что, мол, при допросе соседних жителей оказался неизвестным. Всё равно ничего не добьёшься — знать, мол, не знаю и ведать не ведаю. Да я их, впрочем, и не виню: люди рабочие, где им время на следствии да по судам терять! Верите ли, Анатолий Львович, когда я ещё служил в Льговском уезде, тело тоже на самой большой дороге оказалось, на шляху. Так что бы вы думали? За четыре версты стали свёртывать, прямо по хлебам двенадцать вёрст крюку давали, так что по овсу такую дорогу накатали, лучше почтовой.
Между тем, пока становой делился со мной воспоминаниями о своей служебной практике, понятые подрубились под труп так, что он оказался теперь точно лежащим на каменном пьедестале.
— Подымай, ребята, неси к саням! — скомандовал Лука Потапыч.
Замёрзшего человека, приросшего к этому пьедесталу, как ужасающее пресс‑папье, восемь человек подняли и понесли к саням. Становой хотел было везти покойника для вскрытия во двор к Никите, как ближайший к месту происшествия, но Никита энергично запротестовал:
— Ваше благородие! Не срамите на старости лет. Никогда этого сраму за мной не было. Дайте помереть честно, ваше благородие!
Мы с братом, зная, с каким ужасом относятся крестьяне к вскрытию трупов, считая его делом безбожным и позорным, оскверняющим тот дом, в котором это происходит, поддержали его, и становой переменил своё решение.
— Ну уж ладно, надо пожалеть старика, бог с тобой. Вези в село.
И наша печальная и странная процессия потянулась к селу, везя с собой окаменелую коленопреклонённую фигуру. Встречные крестьяне испуганно крестились при нашем приближении, глядя