Честное слово, Чарльз вырос, впрочем он сидит, наверняка не поймешь. Явно не так прыщав, печален и придурочен. Рядом с Гордоном в облаке сигаретного дыма сидит еще кто-то. Гордон туда поворачивается и подливает кофе, не спросив и не дожидаясь просьбы. Я вижу руку — бледная кожа, тонкие длинные пальцы с алыми ногтями.
Хочу посмотреть, кто это такой, снова толкаю дверь — слишком сильно, Гордон поднимает голову:
— Ну привет, старушка, я уж думал, ты сегодня решила не просыпаться. Заходи позавтракай.
А невидимый человек — теперь видимый — говорит:
Я вся из света, от счастья взлетаю и парю, плыву вкруг обеденного стола, мимо брата, теперь почти красавца, мимо Винни и Вдовы, бабочкой легонько опускаюсь на ковер и целую Элайзу в щеку.
День продолжается, каждый миг — невскрытый подарок.
— Ты чего такая довольная? — интересуется Винни, а я смеюсь и целую ее в яблочную сморщенную щеку, восклицаю:
— Ой, Винни, я тебя люблю! — и Чарльз комично кривится, в ужасе скосив глаза к носу.
Рождественский обед достоин праздника, гусь жирен и сочен, как всякий гусь, выращенный настоящей гусятницей,[94] печеная картошка хрусткая и жесткая снаружи и облачно мягкая внутри.
— Отличный яблочный соус, — говорит Гордон, а Вдова отвечает:
— Из нашего сада яблоки.
Гордон выносит пудинг, пылающий драконом, а Вдова берет серебряный соусник и спрашивает:
— Ну, кому ромовый соус?
Набив животы и раздувшись, как рождественские гуси, в гостиной мы под Вдовьи пластинки с гимнами мирно играем в рамми. Приступив к перевариванию, шумно играем в «скачущего демона», а затем в истерически смешные шарады — особенно они удаются Элайзе. Надо бы сходить за миссис Бакстер — она любит такое Рождество.
За окном темно, а в доме все светится изнутри — Вдовий молочай, отполированный стол красного дерева, мишура и рождественские открытки, остролист с красными ягодами, ветка омелы на Вдовьей люстре, под которой Гордон в эту минуту целует Элайзу так страстно, что Вдова недовольно кудахчет.
Затем снова настает пора пировать, входит Вдова с большим деревянным подносом, а на подносе гора сладких пирожков и большой рождественский пирог, бутерброды с индюшкой и палочки сельдерея в ребристой сельдерейной вазочке. Мы едим у огня, потом Гордон говорит:
— Может, споем, Вин?
Мы вдохновенно исполняем «Раз утром рано», «Полли-Уолли-Дуддл» и «Что нам делать с пьяным матросом?»,[95] и я (чудо чудесное), оказывается, знаю все слова.
Гордона уговаривают спеть «Деву из Ричмонд-Хилл», и у него замечательно получается, а затем он исполняет «Алые ленты»,[96] от которых у Элайзы на глаза наворачиваются слезы. Мы завершаем концерт «Одним рыбным шариком» и «Кое-кем»,[97] и даже Винни готова прославлять веселые сердца, что смеются день и ночь. Мое желание исполнилось. Мы идеальная семья. Счастливая семья. Я проживаю совершенный сюжет, но что нас ждет в финале?
Это по правде? Или в воображении? И в чем разница? Если я воображаю рождественский стол, груженный жирным гусем и пылающим пудингом, отчего он менее реален, чем то, что случилось в реальности? Чем воображаемое Рождество отличается от запомненного?
Мы как раз беремся за очередную порцию пирогов и новый чайник чая, и тут за окном бибикает клаксон. Элайза отдергивает занавеску и говорит (мне):
Мой мальчик — как чудесно звучит. Но кто же мой мальчик? Винни идет открывать.
— А вот и Малькольм, — говорит Гордон, пожимая ему руку в прихожей. — С Рождеством, Малькольм!
— И вас с Рождеством, сэр, — отвечает Малькольм Любет и обходит стол, поздравляя всех подряд. Краснеет, когда Элайза шепчет:
— Прошу извинить мою супругу, Малькольм, она у нас, знаешь ли, самолично изобрела кокетство. Уговариваем ее получить патент — кучу денег принесет.
Надолго ли это? А если навсегда?
Выясняется, что мы едем к родителям Малькольма.
И твоя мать тоже там? — осторожно уточняю я; не хотелось бы замутить это чудесное настоящее знанием прошлого.
— Ну само собой, — улыбается он, — она же мне все-таки тоже родительница.
— И она здорова?
— Абсолютно.
В этом мире никто не умер, никто не умирает? Все живы-здоровы? И счастливы, раздумываю я, шагая за Малькольмом в прихожую. Может, болезней, голода, войн здесь тоже нет? За спиной раздается хоровое «пока!», и я столбом застываю на крыльце — ну конечно! Это рай. Я умерла и попала в рай. Я погибла в автокатастрофе — и Малькольм тоже, мы на небесах, нас тут ждали родные, — но тогда, выходит, и они тоже поумирали? Все, что ли, померли? Все-все на всем белом свете? Может, нынче Судный день и безвестные мертвецы, кто утонул и кто сгорел дотла,[98] восстали и воссоздались из праха?
— Изобел?
— Да-да, иду, — торопливо отвечаю я и закрываю дверь.
Садясь в машину, тревожно поглядываю на эту дверь с великолепным, идеальным венком остролиста — что, если я закрыла себе дорогу в рай? Жутко подумать. Но мотор урчит, мой красивый мальчик ждет меня, и мы катим прочь по дорожке.
— Я подумал, — улыбается Малькольм (в последнее время он не бывал таким жизнерадостным и беззаботным. Честно говоря, он вообще мало на себя похож), — может, сначала прокатимся? Побудем вдвоем.
Это что значит — секс? Уж поцелуи-то наверняка, правда?
— Да, вполне. Отличная мысль. — Это сон, прекрасный сон, и я воспользуюсь им на всю катушку.
В окне «Холма фей» мельком вижу Одри — волосы на месте, голова в облаке пламени. В каждом окне весело мигают елки. Странное дело — все дома древесных улиц населены счастливыми немертвыми людьми. Может, индюшки, гуси, утки и куры тоже восстают с рождественских столов — косточки срастаются, плоть извергнута назад и регенерирует, перья прилетают обратно и стрелами втыкаются в тела и весь этот птичник вот-вот вылетит из пригородных окон и устремится в ночное небо?
— Изобел?
— Мм?
— Я тут подумал, может, обручимся на Новый год? Я понимаю, я еще на медицинском, тебе всего шестнадцать, ты хочешь в художественный колледж, и я не стану тебе мешать, если женщина не хочет быть просто домохозяйкой, я считаю, она и не должна, я уважаю любое твое решение… — (Ну точно, без тени сомнения, — это сон.)