Начинается снегопад, крупные хлопья плюхаются на ветровое стекло, будто кто-то из бадьи разбрасывает театральные блестки. Погоди-ка, что такое?
— Погоди-ка…
— Что такое? — смеется Малькольм.
— Мы в Боскрамский лес едем?
— Ну да, а что?
— Ты же Малькольм Любет! — укоряю я его.
Он оглушительно хохочет:
— Виноват, — отпускает руль, задирает руки.
— Не надо! — ору я. — Не делай так, мы врежемся во что-нибудь. Мы и так во что-нибудь врежемся. Ты что, не понимаешь? Тормози сейчас же!
— Ладно-ладно, не гоношись. — Он уже не смеется, тихо спрашивает: — Иззи, что случилось?
Но поздно — с холма, из Боскрамского леса, во весь опор несется юзом другая машина. Я слепну, фары вспыхивают в глазах десятком солнц.
— Господи! — кричит Малькольм Любет, толкает меня к дверце, пытается закрыть собой, вытолкнуть наружу, но поздно, машина налетает на нас — взрыв, грохот, инфернальный визг, скрежет металла — и сталкивает с дороги, и мы слетаем с холма.
На машину обрушивается снежная лавина, мы ныряем в белый мир тишины, мир полной глухоты. Я обречена переживать это снова и снова — детали разнятся, но финал всегда один.
Может, пот какая мне назначена пытка: я Дженет, а Малькольм Любет — мой Тамлин. И царица эльфов не превращает его в змея в моих объятиях, во льва или в раскаленную кочергу, а забирает у меня свою человечью десятину, постоянно его убивая. Снова и снова.
По нет никакого заклятия. Эскадроны незримых ангелов слетаются к месту катастрофы, нетерпеливо ждут. Кожа у Малькольма Любета белая, как снег, губы синие, как лед. Они медленно приоткрываются, и из бреши доносятся единственно возможные слова. У меня из глаз текут слезы — замерзают, хрустальными подвесками застывают на щеках.
— Помоги мне. — Он не промолчит. — Помоги мне.
Но я беспомощна и помочь не в силах, у этой истории всегда, всегда несчастливый финал.
На моих ледяных губах — другие губы, теплые. Кто-то целует меня, но затем накатывает волна обжигающего холода, уносит меня под толстый рифленый лед, в подводный мир. Здесь айсберг огромен, как собор, здесь мертвые остовы древних кораблей раздавлены паковым льдом. Мерцают и мигают косяки серебристых рыб, черные тени китов величавыми барками проплывают над головой.
Меня выкидывает наверх, будто пробку из полыньи. И арктическом мире снегопад, серое небо сыплет снегом. Над головой снуют качурки, но льдинам мягко ступают белые медведи, но я не останавливаюсь, я поднимаюсь, я взлетаю над ледяной макушкой мира, все выше и выше, меня отпустила сила тяготения, меня отпустило все, я свободна.
Кружу над планетой, навещаю все углы Земли, хотя она кругла, — обледеневшие северные пустоши, литовские леса, огромное Тибетское нагорье, холодные азиатские и жаркие аравийские пустыни, в восходящих потоках всплываю над душными африканскими джунглями, летучей рыбой глиссирую по Южно-Китайскому морю, скольжу над бескрайней тихоокеанской синевой, затопившей Южное полушарие, наперегонки с закатом мчусь к Бермудам, на юг по хребту Анд, вниз, на другой край света, а там снова лед, чистый и голубой, будто замерз в начале времен, когда все еще было ново.
Но я покидаю Землю, улетаю выше, в чернильную черноту ночи, и сине-зеленый шар вращается под ногами. Я новое созвездие в ночном небе, я раскинулась по Северному полушарию, над левым плечом стоит Стрелец, над правым поднимается Скорпион — очередная малолетняя неудачница превратилась в нечто дивное и странное. Благословенная Изобел полнится светом, сверкает, как миллион брильянтов, я вот-вот стану сверхновой, взорвусь блистающими осколками, разлечусь по всей Вселенной. Меня переполняет архангельский экстаз — я подлинно стала собой. И так долго-долго…
…а потом что-то темное и жгучее тянет меня назад, к Земле. Закрываю глаза.
Открываю — а вокруг страх и ужас, святая святых лесной чащи. В чаще плохо потеряться, в чаще есть чего бояться. Не то слово. Под невидимыми ногами трещат сучки. Листва шелестит, точно крылья хищников. Кто-то незримый выпускает когти в каких-то дюймах от моей кожи. Чую гниль лесной земли, черноту ночи. Знаю, что никогда не выберусь из леса, не отыщу тропу, которая вновь выведет меня к свету деревенских окон; к дружелюбным пересудам на рынке в четверг; к колодцу, где толпятся деревенские девки в клетчатых платьях из скатертей; к деревенским парням, красавцам в кожаных камзолах; к храброму дровосеку, разодетому в зеленый бархат с серебряными пряжками; к гоготу гусей, которых гусятница гонит вверх по склону.
Мне достанется лишь тропа, что уводит в чащу страха. Ложусь под деревом, закрываю глаза. Палая листва покрывает мое лицо. Копошится мелкое зверье, роет землю, хоронит меня, прячет от лесного ужаса. Глаза не открываются, веки мои — свинцовые крышки гробов, навеки спаяны, я похоронена в недрах хладной земли, почва забивается в ноздри, в уши, рот полон кислой земли.
Что-то поклевывает мне кожу, меня выкапывают из земляной гробницы, тащат к свету. Вокруг маячат люди, то в фокусе, то в расфокусе, инопланетяне какие-то, белые и расплывчатые, — безликие астронавты. Они ставят на мне опыты, тычут иглами, впихивают в меня трубки, потом вынимают, щупают меня, хотят разгадать. Одержимо твердят: «Изобел, Изобел», — зовут по имени тихо и настойчиво, гладят по щеке, щиплют ладонь, — «Изобел, Изобел», — дергают за пальцы на ногах, стучат по запястью, — «Изобел, Изобел». Хотят назвать меня и превратить в меня. Но я тогда исчезну. Я не открываю глаз. И не просите.
В один прекрасный день у одного из них появляется лицо, человеческое лицо. Вскоре лицом обзаводятся все, лишаются инопланетной своей природы, преображаются в полосатых бело-голубых медсестер в кружевных чепцах, серьезных врачей в халатах и со стетоскопами, и все они то и дело фокусируются и расплываются.
Болит башка. Словно ее накачали велосипедным насосом и она лопнула. Башка угрожающе пульсирует, мне отпилили макушку и выскребли мозги, а вместо них запихали ком перепутанных истрепанных нервов, но пожаловаться нельзя, потому что у меня сперли дар речи. Не хочу жить в этом металлическом мире боли, хочу назад, в холодную Антарктиду, поиграть с русалками-тюленями.
А вот и Гордон — наклоняется, берет за руку, шепчет в ухо:
— Изобел, Изобел.
И Винни, прямая как палка, сидит на больничном стуле, говорит:
— Ну что, очухалась? — раздраженно.
— Коконо? — спрашивает Дебби и тревожно щурится — глаза почти исчезли.
Юнис и миссис Примул с виноградом и белыми хризантемами — цветами смерти, и миссис Примул нервно спрашивает:
— Как думаешь, она нас слышит? — а Юнис отвечает:
— Слух отключается последним.
И Кармен — принесла орехи в шоколаде и грызет их один за другим. Миссис Бакстер и Одри, миссис Бакстер вытирает глаза салфеткой из моей тумбочки, а Одри говорит:
— Все в порядке, все будет хорошо, правда, Иззи? — и целует меня в лоб, и ее дыхание пахнет фиалковыми конфетами, а толстенная коса падает на одеяло.
Хочу спросить про мистера Бакстера — он жив или умер? Но во рту ковровый рулон вместо языка, шевелится только веко — трепещет и трясется.
— Иззи? Иззи? — говорит Чарльз, такой серьезный, — мне охота сострить, пусть он клоунскую рожу скорчит.