полагаете, что эти вопросы могут быть решаемы теоретически? Не кажется ли вам, что гораздо полезнее было бы обсудить перспективу отмены тихого часа?!
И тут сидевший в углу высокий, толстый, черно-кудрявый человек властно меня прервал и принялся доказывать детям, что они совершенно правы, что их затея прекрасна, но они выбрали несколько ложный угол зрения… вот у него в пятом классе была ситуация, когда он никак не решался признаться в любви,- и пошел один из блестящих вагнеровских спектаклей, с вопросами в зал, с диалогами, с провокативными выпадами и хитрыми ловушками, нормальный разговор о дружбе мальчиков и девочек и о том, как следует реагировать на излишний интерес взрослых к этим отношениям… В общем, я впервые видел Володьку в этом качестве и был, конечно, потрясен легкостью и точностью импровизации.
Врут, что есть какие-то беспроигрышные педагогические методики; они есть – на уровне примитивного и действительно эффективного манипулирования,- но авторская методика остается неповторимой, и даже просто дать представление о ней не всегда удается. «Ты слышал Карузо?» – «Нет, но мне Мойше насвистел». Короче, все это «разыгранный Фрейшиц перстами робких учениц»; бесчисленные попытки заставить Вагнера написать хоть статью, хоть методичку – всегда заканчивались крахом. Однажды он, получив заказ на статью для «Учительской газеты», просидел у меня в кабинете перед компьютером три часа, дымя, как паровоз, плюнул и ушел есть. Стихи – это пожалуйста, от теории увольте. У него можно было научиться только отношению к делу, каким-то приемам – но он сам, первый, не стал бы ничего навязывать ученику и больше всего делал, чтобы тот не походил на него. Он скорее оберегал от соблазнов, в том числе самого страшного – соблазна вождизма и пресловутого зомбирования, которое превращает детей в наркотически зависимую толпу.
Но приемы – приемы были, и весьма разнообразные. Ну, например: он знал, что у него в отряде курят, и никогда не запрещал этого. Более того, много курил сам. Но чтобы получить у него сигарету (а больше их взять в Артеке было негде), ребенок должен был подойти к нему, попросить ключ от комнаты, сбегать в комнату (она, как уже было упомянуто, не запиралась, но дети-то этого не знали!), взять сигарету со стола, вернуться… а бегать в «Олимпийское» – не ближний свет… короче, он побеждал никотин не убеждением, а ленью, и к концу смены в отряде курил он один. Он, кроме того, постоянно подставлялся, умел быть смешным, он свое общение с детьми начинал краткой лекцией: «Дети, я толстый. Я знаю, что я толстый. Более того, я жирный. Шутить со мной на эту тему старо. Ищите у меня другие уязвимости».
Поскольку он был неистощим на выдумки, истории, рассказы, анекдоты, поскольку с ним можно было ночь напролет проговорить о Стругацких, или Стивенсоне, или Стивене Кинге, которого он так любил пересказывать детям на ночь для успокоения нервов,- его никто и никак не обзывал. Более того – в последние годы его вожатства детей дополнительно сплачивало то, что его постоянно приходилось спасать. В распорядке артековской смены обязательно был поход на Аю-Даг, в последний раз он вполз туда в тридцать шесть лет (это действительно трудно), и вполз только потому, что все дети его отряда тащили его и подпихивали. Но и больной, и почти уже неподвижный он умудрялся выдумывать им небывалые развлечения – заключал какие-то пари, устраивал соревнования на знание кино, в которых проигравший должен был в жестяном банном тазике съехать с крутого склона в Полевом, распевая во всю глотку «И я была девушкой юной, но только не помню, когда!». А его капустники, с которых, собственно, его и стали в Артеке знать как сочинителя и музыканта! Из них потом выросли все его спектакли.
А спектаклей он поставил множество: «Дневник Анны Франк» (его пытались запретить, он пробил), несколько праздничных, торжественных, пронзительных рождественских шоу, с падающим бумажным снегом, с пением рождественских гимнов… Тут надо сделать отступление о его тихой, ненавязчивой, почти скрываемой религиозности. Я помню, в сущности, только одно ее прямое проявление – когда у него вдруг пропали все деньги, отложенные на поездку в Москву (деньги вообще пропадали постоянно, терял, иногда крали): он побледнел и незаметно перекрестился на единственную икону, висевшую у него дома,- на самодеятельную, привезенную из Риги картинку, где Христос нес крест на Голгофу. Бог спас, деньги где-то нашлись (ему действительно позарез была тогда нужна эта поездка, без новых спектаклей, книг и знакомств он задыхался).
Кстати уж о воровстве, если зашла речь: с ним связано одно из самых счастливых воспоминаний о совместной работе. У Вагнера начали пропадать вещи, а поскольку в тот приезд я жил у него, пропадали в том числе и мои; список их оказался поразителен. У него (у нас) украли однотомник Гессе, банку сгущенного какао с сахаром, сувенирную прибалтийскую свечу в виде Вагнера (так считалось, это был толстый такой бородатый гном) и пачку бульонных кубиков. Потеря была тем серьезнее, что деньги у обоих были на исходе, на кубики мы возлагали самые серьезные надежды. Поскольку исчезновения не прекращались, мы пошли в «Мандрагору», сели за компьютер и коллективно сочинили «Письмо местному вору». Всего, конечно, не помню, но был там такой фрагмент:
«Конечно, мы понимаем, почему ты взял Гессе. Ты, вероятно, такой долбаный эстет, что любишь в компании таких же, как ты, самовлюбленных остолопов гордо заявить: «А я вот, б…, читал Гессе!» Мы понимаем также, почему ты взял какао. Такому, как ты, без какао не осилить и одной строчки Гессе. Мы так и видим, как ты лежишь, сволочь этакая, на животе, при нашей свече, перед открытой банкой какао: страничка – ложечка, страничка – ложечка, чтобы хоть как-то подсластить себе «Игру в бисер»… Но кубики, гадина, бульонные кубики! Отнять их у нас – то же самое, что отнять любимые кубики у забитого ребенка, которому подарил их отец-алкаш в припадке пьяной любви, и теперь несчастный мальчик, забившись под диван, строит из них светлые города будущего! Верни кубики, мы все простим!»
И до конца страницы в таком духе. Текст был вывешен на двери с обратной стороны: ничто из украденного не вернулось, но кражи прекратились.
Я же говорю, он умел ярко выразиться.
Вот это и было его главной чертой – невероятное импровизационное богатство. Большую часть жизни проживший на нищенские вожатские деньги, только в последние годы приодевшийся и разжившийся какой-никакой мебелью, он был невероятно богат и воспитывал главным образом этим. Конечно, всякий настоящий педагог – личность ренессансная, он обязан сочетать в себе и режиссера, и психолога, и, если надо, сексолога, и певца, и артиста, и что хотите. В Вагнере поразительней всего была легкость дарения, незаметность творческого усилия – он фонтанировал круглые сутки, и это создавало вокруг него ту атмосферу непрекращающегося праздника, которая только и есть самый сильный воспитательный инструмент. Ребенок обязан быть счастлив, ребенок обязан чувствовать себя нужным, любимым, всякую секунду радостно ожидаемым – на этом он настаивал, и эта его мысль в конце концов победила. Он больше других сделал, чтобы разрушить репутацию Артека как образцового советского лагеря с железной дисциплиной, он сзывал туда московских писателей, журналистов, актеров, чтобы они убедились воочию: Артек – это рай, это свобода, это оазис. И к нему поехали. И я знаю, что все знаменитости, которых он наприглашал, уезжали с его фестивалей в слезах.
В последнее время он только и жил фестивалем: поиск картин, привлечение спонсоров (главным образом украинских), приглашение и размещение творческих коллективов, которые развлекали и учили детей… Он даже получил звание заслуженного деятеля искусств Украины. В Москве вышла кассета его песен, музыку к которым написала Ольга Юдахина, любимый его друг и постоянный композитор. У Вагнера завелось многое из необходимого, о чем он только мечтал: кофе, полное собрание Стругацких, книги Лема, видак с мюзиклами («Звуки музыки» и «Мою прекрасную леди» он мог смотреть бесконечно), бар, холодильник. Жена его Люда смогла наконец вздохнуть поспокойнее.
Я ни разу здесь еще не упомянул Люду, потому что таково уж свойство Вагнера – когда в комнате появлялся он, смотрели на него одного. Он ничего для этого не делал, Бог дал ему такую внешность и такую гипнотическую манеру разговора. Но то, что он прожил хотя бы до сорока трех, с больным сердцем и отказывающими легкими,- заслуга Люды и нескольких самых верных его друзей из «Олимпийского». Люда – врач, очень красивая и очень типичная украинка (разве что блондинистая, а так – вылитая гоголевская героиня, щедрая, шумная, полная, острая на язык). Она была его немного постарше, работала врачом в том же лагере, где он вожатствовал. Помню, как в девяносто третьем сам он с некоторым недоумением, хмыкая и пожимая плечами, сообщил мне, что женился. До этого они лет пять прожили, не расписываясь. Сейчас она поддерживает его дом в абсолютно при-вагнеровском виде, собирает и кормит его друзей и поддерживает их своим мужеством. Его домогались многие, влюблялись и пионерки, и вожатые,- но вот он выбрал Люду, с ее веселостью, умом и железной самодисциплиной, с ее домашними вареньями и умением вести ту полуголодную жизнь, на которую в Артеке долгое время были обречены все сотрудники. Лишь недавно все тут выправилось, сейчас от детей отбою нет, путевки нарасхват.
Тут надо сказать два слова и о тех людях, благодаря которым Вагнер состоялся: все-таки больше нигде ему не дали бы реализоваться так полно и триумфально. Может быть, за границей – да: он съездил от Артека в Америку и, не зная английского (только родной немецкий, и то на уровне бытового общения), очаровал там всех. Но в России – и советской, и постсоветской – людям вроде него не так-то легко было осуществиться: полная непрактичность, обидчивость, ослепительная яркость, характерец не дай Бог и грандиозные прожекты, и все это в Артеке терпели и любили, и всячески поощряли. Если бы не новый генеральный – Сидоренко, победивший на свободных выборах в девяносто втором году, и если бы не вся артековская команда, признававшая Вагнера душой Артека и несомненным авторитетом,- он бы так и остался вечным диссидентом. На моей памяти это единственный диссидент, который, получив власть, не скомпрометировал себя. Ну, может, еще Гавел.
Болеть он начал рано, в детстве, а в тридцать перенес инфаркт. Лечили его какими-то гормональными препаратами, и он, до тридцати продержавшийся в форме и остававшийся редким красавцем, к тридцати пяти снова растолстел, а потом ему стало трудно ходить. Он все время задыхался. Жара, не спадающая даже к октябрю, едва ли была для него самой благоприятной средой. Скоро ему стало трудно даже кофе себе сварить – слава Богу, рядом всегда была самоотверженно служившая ему Танька Ястребова, Танька-Птица, балаклавская девочка с манерами вечного подростка, начальница всего артековского спорта и туризма, сочинительница чудесных стихов. Они и с ней ссорились, и со всеми прочими его друзьями он тоже ругался чуть ли не ежедневно – немного приблизившись к его годам, я начинаю понимать, каково ему было. И все-таки это был прежний Вагнер – веселый, богатый и радующийся друзьям. На друзей и тратились деньги.
Он не был подарком, Боже упаси. Он много врал, это была естественная форма его прирожденной театральности, вот так странно продолжавшаяся в быту. Он требовал к себе внимания и сострадания. Он не умел сдерживаться. Но ведь он все это знал за собой, а иногда я думаю, что все эти вопли, проклятия, сцены ревности и приступы самобичевания были еще одним способом подставить себя, стать объектом насмешки и даже издевательства. Вагнер старел и меньше всего хотел превращаться в рабби. А рабби он уже был – признанный мэтр, главная местная достопримечательность; и ему, вероятно, хотелось, чтобы каждый пятнадцатилетний шкет, ошивавшийся у него в доме и бравший на почит книжки, мог ему строго сказать: «Вагнер, не ори. Совсем уже, да?» Он бы, конечно, взвился, но в душе возрадовался.
Я думаю иногда, что если мы встретимся с ним в так называемом мире ином, это будет встреча с совершенно другим Вагнером. Он будет там молодой и стройный, а не тот грузный, задыхающийся, постаревший, которого мы знали в последние годы. Исчезнет все, что ему мешало. Будет опять его звонкая и прозрачная душа, его сплошной праздник. Много музыки, которую он любил. Много еды, которую он любил – хотя бы и чисто виртуальной. Он обожал угощать, на один из последних дней рождения созвал два десятка гостей – «Буду запекать мое любимое мясо под сыром, а ля Париж!». Запек, нес противень из общажной кухни, пошатнулся, рухнул вместе с противнем. Когда пришел в себя и кое-как собрал мясо, прохрипел нашим девчонкам, хлопотавшим над ним: «Ну и ладно. Будет мясо а ля паркет».
В последнее время все очень быстро катится к какой-то повальной деградации, потому что экстравагантных и щедрых людей, не вписывающихся в систему, становится все меньше. Устали уже все от этих людей, с ними одни хлопоты. Я, конечно, не Березовского имею в виду, его театр нам всем дороговато обходился,- но, в общем, стабилизация предполагает известное побледнение, посерение человеческого сообщества. Прав оказался в своем прогнозе Пелевин: сначала у нас было равенство без справедливости, потом свобода без справедливости и равенства, теперь, видимо, наступит стабилизация без равенства, справедливости и свободы. В этом не будет виновата власть – в этом виноват будет деградирующий народ, который разрешает себе все меньше и меньше к чему-либо стремиться. Если бы Вагнер каким-то чудом вновь оказался на отряде, не знаю, о чем он говорил бы с этими детьми. Ведь они не читали книжек, на которых он вырос, им не нужны стихи и песенки, которые он знал и сочинял… А если бы он все-таки вырастил из них за месяц артековской смены тех, кто был ему нужен и интересен, тех, для кого стихи и фильмы не были пустым звуком,- каково им было бы возвращаться назад?
И даже в Артеке, где чтут его память и помнят его уроки, стало как-то без него пусто и серо, хотя фестиваль и продолжается, и на очень хорошем уровне. Трудно сейчас даже представить, что вот, мог быть Вагнер, можно было к нему зайти и рассказать ему все, и он, не всегда давая советы, всегда находил абсолютно точное слово утешения. Он чувствовал другого, как себя и лучше, чем себя. Я понял это впервые в тот же свой первый приезд, мы были еще на вы, закрывалась юнкоровская смена, дети веселились отдельно, журналисты – отдельно. Мы с ним пошли к детям, а у меня была как раз трудная любовь, да и уезжать мне не хотелось,- я сильно скис. Тем не менее по мере сил скакал со всеми и поднимал лимонадные тосты. Во время одного особенно буйного пляса мы оказались в хороводе рядом с Володькой.
– А вы не кукситесь, Дима,- сказал он мне назидательно.- Царица Савская считала, что и это пройдет.