А у Полины Ивановны посидели хорошо, если не брать в расчет неподдельного Ванькиного удивления, что так еще живут в России – куда-то там на горшок ходят на улицу и печь топят зимой вместо электро– или газового обогрева жилья. Иру Полина Ивановна, само собой, не узнала: видала-то вскользь, полжизни назад, в родовой палате акушерского института, когда с близнецом у Ванюхиных решалось. Ну, а Ирина Леонидовна маму Нинину вспомнила сразу, хотя та и состарилась очень. Позже, когда домой приехала, поняла, почему сразу вспомнила – каждый миг тех дней, когда вынули из нее мертвое тело семимесячного ребенка, и потом еще, когда умоляла она соседку по палате отдать ей другое тельце, тоже почти уже мертвое, с едва тлеющей надеждой на слабую жизнь, впечатался в сознание, прикрепился и наживо врос в материнский организм, как незловредный, но устойчивый сорняк наподобие доброкачественной опухоли, которая растет и порой пускает метастазы, при этом не поддается излечению, но и не убивает зато.
Про Нину, не сговариваясь, говорить не стали, не хотели в такой день самого больного касаться, а за отца кровного Ивана Лурье, Александра Егоровича Ванюхина, за светлую его память пригубили все немного вина, не чокаясь, все, кроме Милы – та лишь к губам поднесла и на место рюмку поставила. И каждый в движении этом свое усмотрел, из тех, кто вообще внимание обратил: мама отметила про себя, что кончилась совсем, стало быть, дочкина винная страсть, время пришло в жизни по-главному определяться, семьей обзавестись и от остатков наследной дури окончательно избавиться; Ирина Леонидовна мысленно похвалила будущую невестку за заботу о здоровье малыша, которому суждено теперь родиться в ее семье, где не будет у него родных ему по крови бабушки, дедушки и отца, но будет зато большее – гарантированная любовь всех Лурье к совершенно чужому ребеночку по линии Ванюхиных-Михеичевых и еще кого-то там, неизвестного никому, кроме будущей молодой матери Людмилы Лурье.
«Уважительные, – подумала хозяйка мамонтовского дома про семью русских американцев этих, – вежливые, и сына своего, видно, любят сильно, Айвана».
– Я вас навещать стану, Полина Ивановна, – сказала ей Ирина на прощание. – И с Ниночкой, если надо, поможем, когда из больницы вернется, ладно?
– Да мы сами привычные, – неопределенно отреагировала Милочкина мать, но видно было, что словам этим она благодарна. Однако Ирина не очень поняла, кого Полина Ивановна при этом имела в виду: конкретно кого-то или же всю фамилию целиком.
Марк Самуилович отбыл на другой день, как было запланировано. Провожать его в Шереметьево поехала Ирина вместе с прибившейся к ним по будущему родству Милочкой, а также оба родителя Заблудовские, не скрывавшие радости от того, что дочь и внук зависают на неопределенное время. Они и интересоваться на радостях особенно не стали, и вызнавать причину такой задержки их в Москве. Хватило объяснений, что восстанавливают на всякий случай гражданство – хуже не будет, и что-то там по Иркиному туризму, по совместному бизнесу с московскими компаньонами. У Ивана Марковича на утро того же дня назначен был совет директоров «Мамонта», отменить который по разным причинам было уже невозможно – так сказал Дмитрий Валентинович, – и по этой уважительной причине Марик расстался с сыном на Пироговке, в квартире, не имея представления о том, когда увидит Ваньку в следующий раз.
– Передай Марьяночке, что «Айлур Трэвел» на ней теперь, – напомнила мужу Ирина, – а от карибских круизов пускай откажется, не стоят они того, чтобы с ними заниматься. И скажи еще, чтобы Циммерманову девочку к работе привлекла, Ларису, теперь у нас для нее место будет, пусть вникает пока. И вещи зимние переправь с кем-нибудь, – добавила уже, когда поцеловались в последний раз перед стойкой таможенного контроля, – а то пропаду здесь от холода и инфляции.
– Понял, бабушка Ирина, – с улыбкой ответил Марик, подумав внезапно, что спать ему теперь совершенно не с кем, а захочется теперь дня через четыре – к гадалке ходить не надо, но это терпимо еще, куда ни шло. Страшнее, когда нестерпимо захочется, а так будет через неделю. – Будет сделано, – бодрым голосом подтвердил он Иркино напутствие, – передам и перешлю!
Через пару дней Милочка собрала свои вещи, что оставались в Мамонтовке, и перебралась в дом Ванюхиных вынашивать ребенка в комфорте плющихинских апартаментов и обихаживать будущего молодого мужа Айванчика.
В середине сентября Нина Викторовна Ванюхина была выписана из ЦКБ. Оттуда позвонили, удивленные, что так долго никто у нее не появлялся, с тем чтобы выяснить, куда доставить бывшую пациентку. Милочка обещала перезвонить и понеслась к маме в Мамонтовку.
Последние пару недель после переезда для второй по счету постоянной жизни в Москве она не переставала думать о том, как разумней управиться с семейными вожжами, которые, понимала она, перешли отныне в ее руки. Успокаивало несколько, что про Нину она знала из первых рук теперь уже – от Дмитрия Валентиныча – про стопроцентную почти невозвратность ее в нормальную жизнь: и по голове, и по разговору. То, что Айвану было это дело по барабану, она сообразила почти сразу – он знать не знал про настоящую родительницу, полагаясь во всем на Милочку и Макса. Тому же, в отличие от брата, было не все равно, поэтому он не переставал постоянно думать о том, как обеспечить дальнейшую заботу о матери и как правильнее предусмотреть для нее после выписки из больницы самое лучшее – все, что сможет как-то помочь в ее новом безумном существовании. На другое существование – полноценное или хотя бы просто нормальное – он, честно говоря, мало рассчитывал, так же как и другие члены старого семейного состава. Шанс все еще был никакой. Однако и это затруднение не стало в итоге проблемой. Полина Ивановна и слышать ничего не желала: Ниночку – только к ней, в Мамонтовку, под ее пригляд, на натуральное коровье молоко, чистый воздух и жизнь на земле. Это вам не ваше там Чертаново-Плющихино…
Макс на это согласился, тщательно перебрав все плюсы и минусы, Милочка даже для приличия не посопротивлялась, а поддержала его тут же, с плохо скрываемой радостью по поводу будущей рокировки с сестрой, и вызвалась сообщить в ЦКБ подмосковный адрес доставки пациентки Н. В. Ванюхиной.
Нину Полина Ивановна опять разместила, где и прежде – в бабы-Вериной комнате, которая по очереди становилась всех их, Ванюхиных: и Александра Егоровича покойного, и Нининой, и Милочкиной, и снова Нининой. Разместила, и даже немного отпустило ее по этой причине: как будто вновь прошлое вернулось в дом, опрокинутое и надтреснутое, но снова поднятое, склеенное, как получилось, и возвращенное на прежнее место. Свою приемную мать Нина Викторовна, скорее всего, не признала, но внешне этого не выказывала. Словами же обозначить при помощи невнятных звуков получалось у нее лишь вещи вовсе ненужные и посторонние, но слова эти для Полины Ивановны были всегда почти недоходчивы.
Дальше легче пошло, но не по нездоровью Нининому легче, а по привыканию к нему, по угадыванию матерью загодя его особенностей. Многое со временем становилось Полине Ивановне видней и понятнее. Да и Максик сильно жизнь облегчил, биотуалет доставил специальный, который в доме самом хранится круглый год и запаха не дает.
Три раза приезжала Ирина с искренним желанием чем-нибудь помочь, оказать содействие по любому направлению жизни, но каждый раз гостевание превращалось в обыкновенный визит вежливой городской дамы, будущей далекой родни на седьмой воде от киселя, а помощь ее и на самом деле не требовалась никакая. Да и чем могла она помочь? Лекарства от Дмитрия Валентиновича поступали с доставкой из Москвы самые иноземные, в деньгах нужды не было и быть не могло – были отданы необходимые распоряжения. Да и от тех Полина Ивановна часто отказывалась: не умела тратить больше, чем, на ее взгляд, требовалось, даже для жизни с больной дочерью. В общем, сидели они просто с Нининой матерью и разговаривали. Часто к ним присоединялась и сама Нина. Про очки она теперь не вспоминала никогда, поэтому немного щурилась, и это делало ее лицо некрасивым. И тогда мать каждый раз вставала, шла к ней в комнату за очками и надевала их ей. Нина улыбалась, видно было, что это доставляет ей радость, что это ей детская забава, меняющая всякий раз представление несформированной еще души о красивом и просто обычном, о веселом и не очень смешном, о страшном и злом, но и о добром и пушистом. И она рассеянно поправляла выбивающуюся из-под дужки очков прядь волос и долго потом еще теребила ее рукой, перебирая отдельные русые волосинки и уставившись чуть ли не осмысленным взглядом в выбранную глазами точку на столе. Сидела неслышно, словно думала о чем-то своем, одной только ей известном. Иногда опять чему-то улыбалась, а иногда, глянув на женщин с хитринкой в глазах, громко смеялась, чисто так и заливчато, так, будто если б заговорила сразу после своего смеха, то словами тоже чистыми и понятными, без привычного мычания и заплетающегося в междометиях смысла. Но слов не следовало, ни чистых, ни других, а каждый раз после смеха следовали беззвучные слезы, взгляд на Ирину Леонидовну и слово «м-м-м- а-а-м-м-м-а-а». Полина Ивановна давно уже попытки расшифровать этого адресата отбросила, но Ирина догадывалась, что каждый раз в такие моменты именно она выступала в роли матери Нининой, и не Полины Ивановны, а умершей много лет назад Люси, которую ни знать, ни видеть никогда не могла.
– Все будет хорошо, Полина Ивановна, – говорила, уходя, Ирина Леонидовна, – давайте будем надеяться… – но при этом смотрела каждый раз на Нину, потому что не была до конца уверена, что самой ей на деле хочется, чтобы что-то изменилось. В этом она со страхом могла признаться только себе и уверена была, что, даже будь рядом Марик или Ванька, самые близкие и родные люди, она не посмела бы не только сказать им это свое тайное, но и подумать об этом не решилась бы, про ту самую неуверенность. И холодно ей становилось тогда и неуютно, и понимала она, что неправильно это и недостойно – думать так, но разрушительная сила, исходившая из самых нижних глубин, была каждый раз могучей ее женского разума, и вновь заставляла она Ирину Леонидовну не хотеть здоровья для Нины, и не здоровья даже физического, а разума, тоже женского, тоже материнского, но на этот раз – чужого. И ненавидела она себя в минуты такого самооткровения и думала – напрасно сердце человеческое так устроено, что может быть таким большим и сильным, перекачивая через себя кровяным насосом одновременно столько светлого и темного, густого и жидкого, скорого и долгого: от любви до ненависти и сразу вслед за этим – снова, но уже иным кровотоком и в другом порядке – от ненависти до любви…
С духом майор Лысаков собрался перед Новым годом, когда пошел четвертый месяц Нининой жизни на новом месте. Он вытащил найденную чайную коробку с бумагами, обтер ее лишний раз, обдумывая план разговора с тетей Полей Ванюхиной, и отправился к ней в дом. И если с коробкой ему более или менее все было ясно, то про Михеево убийство сомнения его все еще одолевали, и он крутил их так и сяк: говорить правду или не надо – никому она, может, теперь не нужна, одно лишнее расстройство будет и горечь страшная для матери, а с коробкой вместе – вообще ужас получится нечеловеческий.
С этой последней мыслью Петюха в дверь знакомую и постучал. А зашел когда и Нину увидал, то понял сразу, что безумна она, во-первых, и что про Ванюху с Михеем и им самим словом он не обмолвится ни единым – это во-вторых. Не выдержит, подумал, тетя Полина такого после всего: тоже, как и Нина, головой пострадать может и не подняться больше. И обе тогда они пропали, считай.
А про коробку решил рассказать. И рассказал, и все, что было там, отдал. Тут же попрощался и засобирался, пока тетя Поля не разобрала содержимое ее по отдельным бумагам. Нинину руку сжал и подержал недолго в своей руке, и, показалось ему, она на сжатие его тоже сжатием ответила, не сильно, но было вроде.
А через два дня на третий снова пришел к ним, чтобы проверить женщин после коробки его. И проверил: Полина Ивановна пластом лежала неподвижным, но не болела вроде бы по- настоящему конкретным чем-то, а лежала просто и смотрела в потолок. И кушать, как он догадался, у них тоже не особо в доме имелось. Ниночка по дому ходила туда-сюда, видно, есть-то все же хотела. Иногда она подходила к матери, садилась подле нее и улыбалась тихой улыбкой. А мать говорила ей:
– Сейчас, дочка, я сейчас… – и снова не вставала, потому что, как понял Петя, привыкала к новой мысли про детей своих и внуков, к новому пониманию сложившихся в семье родственных связей и думала, наверное, про все такое, оттуда вытекающее: кто кому теперь кто…
Одним словом, майор областного УГПС Петр Лысаков засучил рукава, перевернул вверх ногами стулья, закатал половики и навел в доме Ванюхиных люксовую уборку, как он привык наводить у себя в жилье за долгие холостяцкие годы. А после еду сделал какую-никакую и запалил чайник, и собрал женщин к столу. Полина Ивановна к столу встала, а Нина уже сама пришла и Пете улыбалась по-доброму, и они чай этот стали пить с медом и булкой. Полина Ивановна отхлебнула первый глоток, ей во рту стало горячо, и в этот момент она поняла, почему второй Нинкин близнецовый пацан в детском параличе тогда оказался, Айван этот, – потому и оказался, что от близкой родни произошел, а это по всем Божьим законам – болезнь и смерть.
«Спасибо, Господи, за Максюльчика тебе нашего, – подумала она, – что одного упас хотя бы от беды такой, прости нас грешных…»
– Вы, теть Поль, не беспокойтесь, – сказал ей, уходя, Петя, – я заходить к вам буду почаще теперь, ежели чего…
Первым делом, обживая плющихинскую гавань, Милочка наняла новую прислугу: так, казалось ей, будет вернее начинать серьезную жизнь с серьезным мужем-банкиром. Возраст Айвана ее совершенно не смущал – она получила свое, законное, полноценную замену тому, что вынашивала с детства, и досталось это ей теперь по праву. И хотя судьба, соединив ее с избранником, не сумела оборвать мешавшее полному счастью родство, все равно Милочка, продолжая пребывать в состоянии перманентного кайфа от всего, что так резко изменило ее жизнь, совершенно искренне связывала последние события внутри собственной же семьи с Провидением. Живот ее уже основательно выделялся среди прочих контуров Милочкиной вертикали своей плотной округлостью. Привычный зов, идущий из глубин пищевода, не исчез в связи с перестройкой внутренних женских систем, но Милочка сообразила, что именно сейчас она снова должна собрать волю в кулак и не поддаваться пагубным страстям, способным помешать будущему материнству.
Айван о невестиных проблемах вообще ничего не знал, ему даже думать было странно в эту сторону, а сообщить ему о дурных Милочкиных наклонностях было некому. Айван любил свою избранницу такой любовью, о существовании которой до сих пор не подозревал, и это снова очень хорошо накладывалось в его математических мутациях на теорию хаоса, вписываясь в динамические показатели по всему диапазону частот: от крайней плоти до коры головного мозга. Но при этом, если бы его спросили сейчас, чего он в жизни желает больше: остаться с Милочкой навечно или продолжать руководить наследной корпорацией, он не сумел бы ответить однозначно. Но знал зато – при смене аттрактора все равно найдется путь,