— Алл, а он надолго уснет? — шепчет Ваня. Вместо ответа из коридора раздается громкое «Фу-у!» и следом — шести— или десятиэтажный мат. Ваня такого никогда и не слышал.
— Дура! — вопит в окно охранник. — Сама травись! — И с силой запускает в окошко располовиненный кактус.
Кособокая тушка шлепается под окно и тут же в камере начинает дико, просто нестерпимо вонять, будто не фрукт забросили, а кусок падали.
— Алл… — Ваня зажимает нос и вопросительно смотрит на подругу.
— Я его ела, что ли, — гундосит сквозь пальцы, зажавшие нос, девушка. — Только слышала, что запах гадкий, зато вкус, говорят, классный. Их с острова вывозить запрещено, отцу прямо в самолет принесли три штуки. Подарок. Ну, я один и сперла. Думала, пока этот козел разбираться будет, мы с тобой успеем…
— О! — слышится из-за двери удивленный голос. — Газовая атака, что ли? Чем так несет? Канализацию прорвало?
И этот голос тоже Ване очень знаком, только не понять, чей он.
— Кто приперся? — поворачивается Алка к двери. И тут же расслабленно и кокетливо улыбается: — Привет, Путятя, сто лет не виделись!
Валентина одергивает на себе неудобный куцый халат. Нервно поправляет на голове шапочку.
— Да не трясись ты, — подталкивает ее в спину Клара Марковна. — За сына идешь просить. Не за убийцу какого-нибудь. Зайдешь, так, мол, и так. Не губите мальчишку, не виноват он. Расскажешь, что руки лишился.
— Так вспомнит же, что это он его ножом… Решит, что Ванечка с самого начала там был.
— Ты мать или кто? — злится Клара Марковна. — Меня же убедила, что Иван ни при чем, и его убедишь!
— Страшно мне, — ежится Валюша. — Он дочку потерял. Я бы на его месте вообще разговаривать не стала.
— Ты пока на своем месте! И вообще-то, — докторша останавливается, — чего я тебя уговариваю? На нарушение иду? Не хочешь — не ходи. Суд не моему сыну грозит. Все, снимай халат, пока тебя в этой одежде никто не застукал и меня не уволили. Давай-давай! — Она разворачивает безвольную Валентину в обратную сторону и снова начинает подталкивать. Теперь уже от дверей палаты.
Валюта покорно движется и у самой лестницы вдруг начинает тормозить. Будто ноги попадают в вязкое тесто, туловище еще дергается вперед, а ступни, как вклеенные, остаются сзади.
— Ты чего? — подхватывает Клара Марковна ее заваливающееся вперед тело. — Плохо, что ли?
— Нет! — отталкивает ее Валентина и, возвращая равновесие собственному туловищу, разворачивается назад. — Я пойду! Я скажу! Ведь не зверь же он! Сам ребенка потерял, зачем еще одну жизнь губить? Ванечка не мог. Он не трогал его девочку! Слушайте, — Валентина крепко хватает Клару Марковну за руку, — а может, мне ему сказать, что Ванечкин отец… ну… тоже не русский?
— Зачем? — изумляется докторша. — Кому от этого легче?
— Ну как же! — горячо шепчет Валентина. — Они же своих не трогают. Значит, он поверит, что Ванечка не мог.
— Не знаю, — качает головой Клара Марковна. — Сама решай. Поглядишь, как разговор пойдет. Сердце подскажет, говорить или нет. Ну? Идешь? С богом! Танечка, — приоткрывает она дверь, — мы пришли, как договаривались.
Секунда, и из палаты выскальзывает дежурная медсестра.
— Только недолго. Я пока на посту побуду, чтоб никто из посетителей не явился, а то к нему земляки как на дежурство ходят. А вы, Клара Марковна, тут на стреме постойте. На всякий пожарный.
В палате тихо и светло. И сама палата сильно отличается от той, где лежал Ванечка. Ковер на полу, сбоку — синий диван, рядом на тумбочке телевизор, огромная ваза с фруктами… Кровать — у самого окна. Под одеялом — крупное тело, на подушке перебинтованная голова. Спит?
Валентина на цыпочках движется к кровати, осторожно, неслышно, боясь потревожить больного. Останавливается за деревянной спинкой, задерживает дыхание.
— Что, снова укол? — вдруг открывает глаза лежащий. Голос скрипуч и глух. Как у старика…
— Н-нет, — мотает головой Валентина. — Я к вам по делу…
Мужчина устало и равнодушно смотрит на нее. Или сквозь? По крайней мере, лицо не выражает никаких эмоций.
— Новый доктор? — снова глухо скрипит он. — А где Роза? Дай очки, плохо вижу.
Валентина оглядывается. Находит глазами стекла в золотой оправе, лежащие на тумбочке. Протягивает мужчине. Он пристраивает их на нос, приподнимает голову, морщит переносицу, видно пытаясь разглядеть молчаливую незнакомку, и из-под повязки, белой, как снег за окном, выползает черная шевелящаяся гусеница. Доползает до носа и вдруг переламывается ровно посередине, словно кто-то невидимый, спрятанный под бинтами, перекусил ее ровно на две части…
— Нет… — шепчет Валюша, — не может быть!
Глаза, как приклеенные, не могут оторваться от кровавой круглой проплешины, что разделила шевелящуюся гадину пополам.
— Нет…
Она пятится задом, по-прежнему не отрывая взгляда от конвульсирующего мохнатого червяка, а он будто ползет следом за ней, прямо по нитке ее взгляда, жуткий, вспухающий, превращающийся с каждым мигом в неуправляемого дикого монстра.
Спиной в дверь, ноги, будто горячая вата, такой же ватно-обжигающий дым в глазах.
— Господи, что такое? — бросается к ней Клара Марковна. — Отказал, что ли?
— Эй, — слышится из-за открытой двери мужской голос. — Чего доктор испугалась? Я такой страшный, да?
— Машуня, — зовет Клара Марковна сестричку, усадив полумертвую женщину уже в своей ординаторской, — дай-ка нам димедрольчик.
Укол, несколько глотков воды, участливые лица доктора и сестры. Валентина понемногу успокаивается, понимает: надо бы объясниться, рассказать Кларе Марковне, да никак — язык неповоротлив и велик.
— Ну, что там произошло? — наконец не выдерживает докторша.
— Это он, — едва ворочая языком, шепчет Валюта. — Я его узнала.
— Он, а кто еще? Известно ведь было, к кому идешь. Чего так перепугалась?
— Вы не поняли… — Оказывается, выговорить правду гораздо тяжелее, чем понять. — Это он, тот самый, из Баку…
— Какой тот самый? — то ли не понимая, то ли тоже боясь понять, переспрашивает Клара Марковна.
— Рустам. Который меня тогда… Из-за которого все… Я же вам недорассказала.
Стыров свернул с Невского к Казанскому собору и пополз, едва притапливая газ, чтоб не заглохнуть, между плотно стоящими автомобилями. Миновал узкий проезд за колоннадой, выехал на набережную канала Грибоедова. Вот он, грузинский ресторанчик, где они договорились встретиться, напротив через воду. Осталось вывернуть на Гороховую и припарковаться на той стороне набережной.
Стыров не торопится. В запасе куча времени — двадцать минут! Он специально выехал пораньше, чтоб не опоздать. Проклятые пробки иногда закупоривают набережную Невы, как бутылку шампанского, но сегодня дорога оказалась удивительно свободной, и он долетел за пять минут. Даже в начале Невского при выезде с Дворцовой ждать не пришлось! Удача!
Аманбек, конечно, явится минута в минуту — школа! А он, Стыров, внезапно появившись из сумерек у него за спиной, откроет, как швейцар, дверь ресторана: милости просим!
— Профессионализм не пропьешь! — улыбается полковник, откидывая сиденье.
Он представляет, как уже завтра, да нет, что там завтра, прямо сегодня вечером, дома, приготовит себе любимый казахский чай и будет смаковать его, посасывая сурет.
— Хорошо! — прижмуривается Стыров.
Да что скромничать? Превосходно! Все идет по плану. Самим, кстати, Стыровым и намеченному. А то, что об этом и знать не знают те, кто сей план претворяет в жизнь, еще лучше! Есть в этом некая особая пикантность. Даже не пикантность, нет. Слово-то какое пришло на ум — изысканное, аристократическое. А какой из него аристократ? Пахарь. Трудяга. Хищник на промысле. Волчара. Матерый, хитрый, осторожный, безжалостный. Был бы иным — давно бы спалился. Штирлиц по сравнению с ним — щенок. На чужой территории, где все инстинкты, особенно главный — самосохранения, — обострены до предела, работать, конечно, опасно и тяжело, смертельно опасно и смертельно тяжело, но именно обостренность восприятия и помогает. А вот ты попробуй у себя дома! Где вроде опасаться нечего, таиться не от кого, то есть те самые инстинкты спят сладким сном, чуть ли не летаргическим. Попробуй в этой «дружественной» среде остаться самим собой и делать свое дело. Да так, чтоб ни одна живая душа — ни жена, ни родственники, ни начальство, ни друзья, ни коллеги, — никто и ничего не просто не знал, а и не догадывался! Вот высший пилотаж! Вот мертвая петля в невесомости!
Иногда — редко — в мутные рассветные часы, когда сон вдруг слетал, словно вырванная страница из интересной недочитанной книги, унесенная заполошным ветром, полковник Стыров, не открывая глаз, пялился в собственное будущее. И тогда морозный холодок, зарождающийся в пятках, ознобно пробегал по хребту, доходя до головы вполне сформировавшимся вопросом: что будет, если узнают? Грудь в крестах или голова в кустах? Объявят героем или государственным преступником? Умом аналитика он предполагал, что вероятнее первый вариант. Однако был готов и ко второму. И в голове ладно складывались фразы и абзацы будущей защитительной речи, сплошь состоящие из фактов и цифр, подтверждающих его личные свершения на благо Отечества.
Свой личный мир, в котором он состоял на службе и являлся единственным властителем, Стыров создавал долго. По камешку, по песчиночке. Зато и выстроил — любо-дорого посмотреть. Все — начальство, коллеги, подчиненные — знали: отдел полковника Стырова — аналитика и психология. Государство должно понимать, что происходит в головах населения. Пусть даже такого убого, как фашиствующие полудурки. Или — особенно такого? Скорее, последнее. Именно поэтому ни в деньгах, ни в технике, ни в специалистах полковника никто не ограничивал. Поначалу кривились: зачем? Потом, когда национализм стал набирать силу, сообразили: надо. И никто, ни одна начальственная голова не допетрила, что невидный служака- патриот создал замкнутую систему, воспроизводящую самое себя.
Информация, поставляемая его отделом, была безупречна. Стыров заранее знал обо всех готовящихся акциях и вполне мог их предупредить. Или предотвратить. Или развернуть в нужную сторону. Впрочем, и это решал он сам. Один. Ни с кем не советуясь. Конечно, иногда приходилось выполнять команды свыше. Но и эти команды, что самое увлекательное, инспирировались им же! Его аналитикой.
Его подразделение считалось исключительно результативным.
К тому же (он не знал это наверняка, но тренированным нюхом оперативника чувствовал) кто-то или что-то — вне его системы — активно ему помогает. Может, судьба, то есть высшие справедливые силы, а может, и кто-то из единомышленников, затаившийся так далеко и высоко, что как голову не задирай — не углядишь. Стыров мог поклясться: он постоянно ощущал незримый, но неусыпный пригляд. Не тревожащий, нет, скорее, любопытствующий и, что важно, одобряющий. Такой, под которым как спортсмену хочется прыгнуть выше, метнуть дальше, стрельнуть исключительно в яблочко.
Если же какому-нибудь умнику, размышлял Стыров, и придет в голову проанализировать происходящее и сложить общую картину, вывод последует совершенно однозначный: работает государственная машина. Охотники же связываться с государством, тем более в таком вопросе, вряд ли бы отыскались. Так что застрахован он был со всех сторон. Надежно, прочно, профессионально!
Никаких оправданий себе он никогда не искал. Не в чем оправдываться. Дело, которое он вершил в одиночку, было делом его совести. Так сложилось, что именно он, Стыров, видел дальше и глубже, чувствовал обостреннее и правильнее, чем остальные. И при этом, что грело особенно радостным оранжевым теплом, вполне довольствовался ролью скромного