Ивантьев удивленно и чуть испуганно оглядел очкастого лысенького мыслителя: угадал, объяснил его, Ивантьева, состояние, внутрь вроде бы заглянул карими мокрыми глазами. Спросил осторожно, заикаясь:
— Вы... вы кем работали?
— Не угадали бы — филолог, доктор филологических наук, — Защокин с усмешкой постучал согнутым указательным пальцем по коричневой лысине. — Здесь почти вся мировая литература, да еще своих работ полсотни. Не пахал, не сеял, моря не бороздил, золота ни черного, ни желтого не добывал, но про все понемногу знаю. А характеров, образов, человеческих душ здесь... — он звучно ударил в лысину кулачком, — тысячи. Поищу, примерю, угадаю. Вот, например, вижу: вы не простым рыбаком были, у вас характер немного похож на мой: мы оба привыкли командовать. Я за долгие годы преподавания, вы?..
— Капитаном был. Правда, СРТ, небольшого судна.
— Все равно. И жаргоном моряцким не балуетесь?
— Этого я всегда боялся. Жаргон для бичей, сезонных всяких — вроде форса.
— Ну, еще по рябиновой? Как она?
— Стану хвалить — все равно слов нужных не найду. Через этот стаканчик я уже к родине прильнул — горькой, терпкой, сладкой до слез. Спасибо.
И Евсей Иванович рассказал доктору Защокину Виталию Васильевичу о своей долгой рыбацкой жизни, такой рыбацкой, что, кроме рыбы, ничего не знал, ни о чем не думал, даже на войну не взяли — фронту нужна была рыба. Палуба, соленая вода, сети, тралы... В отпуск погреется на крымском или кавказском песке — и опять план, тонны, одной трески переловил... если ссыпать в единую кучу — гора Казбек получится. В море по три, четыре, шесть месяцев... Не заметил, как выросли сын и дочь, — жена нянчила, воспитывала, дневники проверяла... и осталась нянчить внуков. Отговорилась, не поехала в Россию (так северяне называют среднюю полосу, Подмосковье): мол, потом, когда устроишься, проведаю. Из рыбачек, не знает «тяги земли». Но держать особенно не стала: «Поезжай, потяпай свою землю, к морю небось шибче потянет». В Архангельске все. Дочь учительница, сын штурман на торговом судне, за границу ходит. Затею отца высмеивали, провожали, жалея: мол, свихнулся слегка старик, пусть поблажит — делать-то ему нечего, хобби не приобрел, бражничать с дружками не научился, раньше странствовал по морям — теперь путешествовать по земле будет.
— А я увидел дом, вошел — и осел.
— Понимаю.
— И так посчастливилось, что вы, именно вы оказались в моем доме! Как бы я с другими?.. Можете не опасаться: приберу, подлажу все во дворе, дом подремонтирую.
— Смешной вы, право. Счастливый и смешной. — Легонько вскочив, доктор филологии Защокин раскурил трубку, отошел к письменному столу, улыбчиво оглядел Ивантьева. — Еще неизвестно, кому больше повезло: вы же мне дачу сохраните, и соседке тридцатку совать не стану, чтобы приглядывала за моей халупой. Ясно вам?
— Ясно, — проговорил отрешенно Ивантьев, уставясь в широкие, потертые, когда-то крашенные доски пола; доски были теми, давними, и косяки дверные, и потолок, и мощная матица от стены до стены, она лишь чуть-чуть прогнулась, навек закостенев.
Спать легли поздно, вдоволь наговорившись. Несколько минут, совсем уж по-родственному, Ивантьев посидел на краешке кровати Защокина, а потом улегся, постелив кое-что, прямо посреди пола; от скрипучей гостевой раскладушки он отказался.
Погас в простеньком матовом плафоне электросвет, дом наполнился тьмой, вроде бы хлынувшей снаружи, и оттого там стало светлее, окна засинели прояснившимся к ночи небом; тьмой, наружной синью обернулась понемногу назревавшая и наконец овладевшая всем живым и мертвым тишина; лишь шумел протяжно, глухо древний ельник за огородами у реки. Шум этот слился постепенно с шелестом волн, которые плавно закачали пол, и Ивантьев только удивлялся, почему он лежит на жесткой палубе, а не у себя на диване, привинченном к перегородке каюты, «Ничего, — сказал он себе, — это палуба моего родного дома, привыкнуть надо, она тоже качается от каких-то штормов... На судне пол был деревянный, здесь палуба из сосновых плах. Дом-корабль, корабль-дом... Но этот, мой дом, будет на крепком якоре...» И почувствовал Ивантьев — кто-то тянет, тянет с него одеяло. Он вцепился в край обеими руками и не может удержать... Кто-то маленький, Цепкий, хихикающий пыхтит, тужится, волочит одеяло к порогу... «Домовой! — догадывается Ивантьев. — Шалит, пугает, не хочет меня принять... Позабыл? Или тот, давний, умер, а этот не знает меня? Ничего, поладим, — уговаривает он домового, который почему-то стал очень похож на доктора Защокина: и очками посверкивает, и трубочка в зубах. Тьфу, не слышал, чтобы домовые курили! — Ладно, говорю — не обижу, чего привязался? Будем дружно-мирно жить. Понимаю: без домового какой дом? И другое понятно мне: домовой похож на хозяина... оттого ты и в образе доктора-филолога...» Одеяло сползло к ногам, не удержал Ивантьев, а затем его обдало сырым холодом, аж душа занемела от жути. Он очнулся, сел на постели, зорко озираясь и уже стыдясь своего сна: в распахнувшуюся форточку дул последождевой ветер, холодил горницу, Ивантьев замерз под тоненьким дорожным своим одеяльцем, вот ему и намерещилось. Он встал, закрыл форточку, поверх одеяла набросил демисезонное пальто, снова лег. Но вскоре ему стало душно, а домовой, опять прикинувшись Защокиным, начал наваливать на него всевозможные одежды: плащи, полушубки, ватные одеяла, пиджаки... Когда наволок поверх всего старую ковровую дорожку, Ивантьев не выдержал, проснулся. Было душно в доме. Открыл форточку, остыл немного. Снова ложась, попросил домового: «Ну, признаю: напугал, заявил о себе, буду помнить, любить тебя, дом отстрою, крышу починю. В каком углу ни поселишься — везде тебе будет тепло, уютно. Ну, прими, я навсегда приехал, нам ведь жить долго вместе». И легко, беспамятно уснул Ивантьев.
Поднялся он поздно, дом был залит огненным светом, и этот свет, казалось, исходил от красных, мокрых, тяжелых рябиновых гроздьев. Рассмеялся, оглядев свою постель: поверх одеяла и пальто лежали еще полушубок, плащ, старый пиджак... Вероятно, хозяин перед рассветом накрыл мерзнущего гостя. Ивантьев крикнул, полагая, что Защокин на кухне:
— Виталий Васильевич! Благодарю за нежную заботу! Ну и ночка была в родительском доме. В вашем образе меня домовой охаживал...
Глянул на письменный стол, увидел лист белой нелинованной бумаги, исписанный крупно, прочел:
«Дорогой Евсей Иванович!
Вы так крепко спали, что я не решился будить Вас. Подумалось: захотите проводить меня, а Вы и сами устали с дороги. К тому же ноша моя на сей раз оказалась легкой, дом-то будет жилым, и все в нем сохранится. Пользуйтесь холодильником, плиткой, утюгом и т. д. О Вас я скажу соседке, чтобы не подумала чего-нибудь плохого, с остальными жителями нашего хуторка познакомитесь сами. Всего Вам доброго, поселянин! Зимой, возможно, проведаю Вас. На всякий случай оставляю свой московский адрес...
P. S. Пляшите от печки!»
Так, понятно: интеллигентный хозяин вежливо удалился. Немножко жаль — не пожал руки, не простился с ним, но ведь... Ивантьев рассмеялся: ведь тут его заместитель будет следить за мной! Он погрозил «заместителю» в чулан за печкой, потом опустился на колени посреди горницы и поклонился в тот угол, где, он помнил, висели иконы и куда крестились дед и бабка. Нет, не из веры вовсе — для выражения памяти, почтения предкам. Вскочил легко, освобожденно, сказал себе:
— Ну, начнем, товарищ капитан, жить на суше!
В майке, спортивных брюках, взяв полотенце и мыло, Ивантьев вышел во двор. Минуту стоял, дыша пронзительной прохладой, оглядывая двор: сруб давнего сарая покосился, углом осел в землю, от сенника даже столбов не осталось, огород зарос бурьяном, мелким березником, лишь палисад огорожен голубыми штакетинами, в нем стояла могучая рябина и росли четыре молодые яблони, понизу виднелись завядшие огуречная, морковная, луковая грядки. Печальна картина крестьянского двора, ставшего дачей горожанина... Но и это мало огорчило Ивантьева: что тут мог, что умел старый ученый человек? И зачем ему? Сохранил кое-что — спасибо!