выясню. И все равно стихи твои на следующей неделе появятся, пойдут. Так что — потерпи!
И наступила, и прошла новая неделя. И терпение мое начало иссякать… И хотя я, при встречах с Ириной, старался выглядеть спокойным, — мне это, день ото дня, давалось все с большим трудом. Деньги таяли, уплывали с катастрофической быстротой! Режим экономии дошел до предела, и теперь я буквально сидел на хлебе и воде… А в гостинице на меня уже стали посматривать косо. И раза два спрашивали: когда же я, наконец, расплачусь за номер — погашу должок? И я стесненно и путано лопотал что-то в ответ; объяснял, что ищу работу и сейчас денег нет, конечно, но скоро они обязательно будут!
Будут ли? — в этом я, признаться, вовсе не был уверен. С газетой дело безнадежно затягивалось (там мне постоянно что-нибудь мешало), а перехватить у кого-нибудь деньжат, занять их — было практически невозможно. Шарора я больше не встречал; он обитал где-то на своей стройке. А редакционные ребята — те, с кем я пьянствовал по приезде, — ко мне заметно охладели, даже как-то стали сторониться меня…
Ну, а с Ириной говорить на эту тему мне пока не хотелось; мы с ней все-таки еще не были настоящими друзьями. Отношения наши, по сути, только начинались. Это все было так, словно бы где-то, далеко и неясно, дрогнула и запела тонкая струна. И хорошо расслышать ее, понять — было нелегко поначалу! Мешало расстояние — его следовало сократить… А для этого требовалось время.
Да и вообще все у нас складывалось не просто… После того, первого ужина, она уже не приглашала меня к себе домой; испугалась пересудов и сплетен (и в этом был, конечно, свой резон!) и, по той же причине, — избегала посещений гостиницы.
Теперь мы изредка встречались в заречном районе, у старого моста. Бродили там, в потемках, стояли на мосту, над кипящею, дымной, клокочущей Ангарою.
Было бабье лето — предосенняя, томительная пора. И над речными откосами реял тополиный пух, а небо перечеркивали, полосовали падающие звезды. Косые эти млечные огни густо сыпались из бездны и отражались в бешено мчащейся воде.
В один из таких вечеров Ирина протянула мне газетный, сложенный вдвое, лист.
— Посмотри-ка, — сказала она, морща губы в улыбке.
Я посмотрел — и вздрогнул от радости.
Наконец-то я увидел свои стихи напечатанными, набранными черным по белому. Увидел — в первый раз в своей жизни!
В газете помещен был цикл из трех стихотворений… Я тут же — в голубоватом лунном свете перечел их заново. И медленно, со смаком, повторил вслух заключительные строчки:
И потом — поворотясь к Ирине:
— Вроде бы, ничего, — сказал с замиранием, звучит… Как тебе кажется?
— Звучит, — отозвалась она. — В редакции, во всяком случае, понравилось всем. И самое главное — редактору! На утренней летучке он уже говорил о твоих стихах… Спрашивал меня: кто гаков автор? Откуда? Ну, я объяснила: приехал, дескать, за романтикой.
— И что же — он?
— Сказал: романтики нам нужны.
— Ага. Значит — нужны… Хорошо!
— Насчет работы я, правда, еще не толковала с ним, — помолчав, сказала Ирина. — Тут нужна спокойная обстановка. А сейчас он занят; участвует в областном совещании пропагандистов и в редакцию заглядывает мельком, второпях…
— Когда же он, черт возьми, освободится? — нахмурился я. — Новое дело!
— Послезавтра… Вот ты тогда и приходи. Заодно и деньги получишь — будет как раз гонорарный день.
— Это тоже кстати, — пробормотал я с трудно сдерживаемым вздохом.
— А как ты вообще себя чувствуешь? — спросила Ирина. И легонько — ладонью — провела по моей щеке. — У тебя что-то вид нездоровый.
— Да ничего, пустяки, — отмахнулся я, — просто устал… Переутомился…
— Может, тебе деньги нужны? — вдруг предложила она. — У меня с собой немного, рублей пятьдесят всего… Но ты — если что — не стесняйся!
Впервые за все время нашего знакомства она заговорила об этом, заговорила сама. И случись такое чуть раньше — я бы, пожалуй, не удержался… Но теперь — что ж. Теперь — то я мог и обождать! Мог продолжить старую игру, сохранить свою прежнюю позу. Ведь что было в ней, в этой позе? Прежде всего — желание преобразиться, скрыть свое прошлое и предстать в ином освещении. И, кроме того — чисто мужское, тщеславное стремление — выглядеть не хуже других!
Мне оставалось теперь перетерпеть всего лишь сутки — это было уже не страшно. И потому я сказал, усмехаясь:
— Нет, моя милая, мерси. Деньги — сама знаешь — зачастую портят дружбу. Не будем об этом!
Весело посвистывая, вошел я в гостиницу. Облокотился о конторку администратора. Протянул руку… И рука моя повисла в пустоте.
Администратор не поздоровался со мной — как всегда. И не подал ключа. Я спросил, настораживаясь:
— В чем дело?
— Не велено, — сказал он, сурово качнув головой.
— Что — не велено? — удивился я, — где мой ключ?
— Ключ здесь, — сказал он сухо, — но давать — не велено. У вас задолжность. И пока вы не рассчитаетесь…
— Послушайте, — сказал я, раздражаясь, начиная закипать. — Что за чертовщина? Я же ведь объяснил директору…
— Вот он-то как раз и распорядился!
— Я объяснил: все скоро наладится… И вообще, стоит ли спорить из-за пустяков?!
— Счет — это не пустяк, — возразил старичок — администратор, шурша за конторкой бумагами.
— Да что там — на этом счету? Сколько?
— А вот полюбуйтесь! — Он протянул мне мелко исписанный листок. — С вас причитается — за две недели. По четыре рубля в сутки…
Я взял листок — и резко скомкал его в пальцах. Сумма, указанная в счете, почти полностью совпадала с той, что недавно только предлагала мне Ирина. И я даже застонал от досады, мысленно проклиная себя, свою незадачливость, свое дурацкое позерство.
— Но… Как же быть? — протянул я затем. — В номере ведь мои вещи.
— Вещи пока останутся здесь — в залог.
— Так. — Я затянулся, закашлялся — захлебнулся дымом. — И где же мне теперь ночевать?
— Где хотите. Это уже не наша забота.
— Но верните хотя бы документы!
— Не могу. Директор их тоже приказал задержать.
Когда я покидал гостиницу, уже светало. Тянуло холодком. Над шаткими верхушками тополей, над дальними крышами крутился ветер — гнал с востока перистые, окрашенные в желтое облака.
Этот день я провел, бесцельно слоняясь по городу. Потолкался по базару. Затем — как-то невольно, невзначай, — прибрел к Ангаре. Ноги сами завели меня в знакомые маета… И там я и встретил следующую ночь. И улегся спать под старым мостом, на пологом откосе, поросшем пыльными, пряно пахнущими зарослями багульника.
Я спал на подостланной газете — той самой, где были опубликованы мои стихи! И эти первые черным по белому напечатанные строчки утешали меня и грели в ночи и навевали беспечальные сны.
Разбудили меня чьи-то визгливые вопли, яростная возня… Я раскрыл глаза, и увидел край ободранной длинной юбки. И рядом с ней — еще одну.
Две пары грязных босых женских ног топтались у моего лица. Я поспешно поднялся. Сел, позевывая. Полез в карман за махоркой.
Дрались две цыганки: пожилая, грузная — и молодая, вертлявая, шустрая, как мышь. Они кружились, вцепившись друг другу в волосы, и бранились гортанно, — сыпали птичьими словами.
Поодаль сидел бородатый мужик — смуглый, горбоносый, в пестрой жилетке. Он переобувался, вытряхивал мусор из сапога. И на бабью эту склоку не обращал ни малейшего внимания.
Цыганки дрались. Летели клочья волос. Клубилась сухая, едкая пыль. Подол рваной юбки мазнул меня по глазам — и я отодвинулся с неудовольствием и спросил, поворотясь к мужику:
— Это — твои?
Он молча кивнул, изучая сапог, пробуя ногтем крепость подошвы.
— Чего это они — спозаранку?
— А хрен их знает. — Цыган лениво повел плечом. — Бабы, одно слово!
— Но ты хотя бы выясни…
— А зачем?
— Все-таки — дерутся!
— И пущай.
— Но так они, пожалуй, долго еще не остановятся…
Цыган, сопя, натянул сапог. Похлопал по голенищу. И только теперь посмотрел на меня, мигнул черным, круглым, галочьим глазом.
— Ты еще, видать, зеленый, молодой; эту породу не знаешь. Начни их удерживать, они вовсе не утихнут. Никогда! А так — побесятся, устанут, и самим надоест. Главное, чтоб — устали!
Цыганки и действительно скоро устали и успокоились. И уселись возле нас, отпыхиваясь, приводя себя в порядок.
Та, что была помоложе (узколицая, с высокими скулами, со свежей царапиной на шее), покосилась на меня. И потом — придвигаясь — спросила: