Ирина была сейчас единственным в городе человеком, который — как мне думалось — мог хоть в чем-то мне помочь, дать совет, сказать что-то доброе… Мне нужен был ее голос! Я жаждал его услышать.

Но голос этот молчал.

* * *

На улице я встал, поеживаясь. Поднял воротник пиджака. И хмуро глянул в ночное небо.

Погода портилась. Дул порывистый, зябкий ветер и в вышине — затмевая и слизывая звезды — расползалась густая, косматая мгла. Она пахла влагой; судя по всему, дело шло к дождю.

Все повторяется, — думал я. — Проклятая жизнь! — С тех пор, как я освободился, я только и делаю, что брожу по ночным, по пустынным, по чужим городам… Вот так же точно, минувшей зимою, я потерпел крушение в Красноярске и не знал, куда податься, и мыкался — один, без друзей и без денег. И была зябкая, ветреная тьма, и маячили огни вокзала… Вокзал! — я вдруг ожил, встрепенулся, вспомнив о нем. — Вокзал всегда выручал меня. И выручит на сей раз. В такую погоду ночевать у реки, под мостом, как-то очень скучно… Лучше уж я проведу эту ночь в тепле и на людях. И, кстати, там же — может быть — встречу Ирину!

ВОКЗАЛ

Я знал, был уверен: вокзал меня выручит, спасет от одиночества, пошлет мне кого-нибудь… И он послал! Почти тотчас же.

Когда я, в зале ожидания, пробирался меж пассажирами (отыскивая на лавках местечко — поудобнее), меня окликнули:

— Эй, Чума! Это ты ли?

Я оглянулся — и увидел Солому.

С человеком этим вы уже знакомы, я много о нем рассказывал! Он сопутствовал мне во все годы прежней скитальческой жизни. Был при самом начале воровской моей карьеры (в Ростове) и при конце ее, при последнем акте (на Красноярской пересылке, в крупном сибирском фильтрационном лагере). Там мы с ним и расстались. Я уходил на свободу, а он — ждал нового этапа. Ему оставалось тогда, по моим подсчетам, еще года два. Очевидно, я ошибся, перепутал сроки. А может, произошло что-то неожиданное…

Да уж не был ли он в бегах? Но нет, вряд ли. Если так — он вел бы себя иначе, и не выглядел бы столь вызывающе.

Он стоял посредине зала — высокий, худой, в зеленой, сдвинутой на бок шляпе, в клетчатом, легком, небрежно распахнутом плаще. И был он в пунцовом галстуке, в желтых перчатках и в апельсиновых башмаках! И одной рукою опирался он о зонтик, а другую — наполеоновским жестом — заложил за борт полосатого пиджака.

Солома отчетливо выделялся на сером фоне толпы — и она обтекала его, бурля и не затрагивая.

Я воскликнул, подходя к нему:

— Вот так встреча! Даже не верится… Ну, здравствуй. Рад тебя видеть.

— Я — тоже, — сказал Солома, повесив зонтик на руку и стягивая тесную перчатку. — Привет, малыш!

Сухие, костлявые щеки его морщились, лунообразный рот улыбался. — Вот, говорят: гора с горой не сходится…

Мы обменялись рукопожатием. Я тут же спросил:

— Откуда ты? Куда?

И он ответил уклончиво:

— Проездом…

И больше я ни о чем не стал спрашивать; блатная этика не велит проявлять излишнее любопытство. Все, что можно сказать — произносится сразу. И уточнения здесь не уместны.

— Я, кстати, не один, — проговорил он. И обернулся медленно — кивнул кому-то. И сейчас же из толпы выдвинулись двое (этих я видел впервые!), столь же пестрые, разряженные, как манекены.

Они приблизились, обступили меня. Состоялась краткая процедура знакомства. А затем мы — всей компанией — направились в станционный буфет.

* * *

Наконец-то я сидел в тепле — и среди своих. И обстановка была уютная, мирная. И на скатерти матово поблескивал пузатый, запотелый от холода графин. И заполняя весь столик, громоздилась еда — множество еды! — розовая, в белых мраморных прожилках ветчина, слезящийся сыр, остро пахнущая, копченая рыба. И всякие колбасы. И пупырчатые огурчики. И зеленые салатные кружева…

При виде всей этой роскоши у меня от голода схватило кишки; стало даже как-то муторно, нехорошо. Я ведь ничего не ел уже два дня. Да и до того долгое время жил впроголодь… И теперь я — ощутив мгновенное головокружение — потянулся к закускам, наложил полную тарелку, соорудил себе гигантский бутерброд.

Наполнив водкой стаканы, Солома возгласил торжественно:

— Со свиданьицем!

Мы чокнулись со звоном. Выпили. И он спросил меня — собрав у глаз добродушные морщинки:

— Ну, малыш, рассказывай — как твои успехи?

— Да ничего, — отвечал я набитым ртом, — все нормально…

— Видать, не так уж нормально, — проговорил с сомнением один из спутников Соломы. И цепким, оценивающим взглядом осмотрел меня всего — помятый мой пиджачок, несвежую рубашку, изможденное, жадно жующее лицо…

Я почти физически ощутил этот его шарящий взгляд — и перестал жевать.

Нет, даже здесь я не мог себя чувствовать свободно, раскованно — как встарь! Я теперь вынужден был кривляться перед своими, так же, как и перед чужими… А что мне оставалось? Я отбился от старого берега и не прибился ни к какому другому. И самое главное было теперь — не выказать слабости, скрыть свой голод. Скрыть голод, вы представляете, каково это?! Особенно, если ты — за столом. И стол этот сплошь заставлен яствами, буквально ломится от них! И все тебе здесь доступно, стоит только протянуть руку…

— А ты, вообще-то, чего тут делаешь — на бану? поинтересовался Солома, — едешь, что ли, куда?

— Нет, хотел одну знакомую встретить, — сказал я. — Журналистку… У нас с ней дела…

— Дела, значит, идут? Печатаешься?

— Да вот — начинаю.

— Здесь, в Иркутске?

— Здесь. В областной газете.

— Ну и как же тебе плотют? — спросил другой спутник Соломы. — Можно хоть жить-то?

— Можно, — сейчас же, с ухмылочкой, отозвался первый. — Как на лагерной баланде, знаешь? — Жить будешь, но бабу… не захочешь! Да и чего тут спрашивать?

Он звучно икнул, провел по сальным губам ладонью. Затем извлек из верхнего кармашка пиджака цветастый платочек и — развернув — аккуратно вытер им руки.

— Чего спрашивать? Сам, небось, видишь: как его тут держат, чего ему плотют… Стоило ли ради этого бросать роскошную жизнь? Хрен на хрен менять — только время терять.

— Кончайте треп, жиганы, — сказал тогда Солома, — что вы во всем этом смыслите? — И строго из-под нависших бровей посмотрел на своих партнеров. Ваше дело курочить замки. А литература — не про вас. Это работенка особая, тонкая, непростая… И у поэтов всегда так бывает: начало трудное, но зато потом… Я это могу подтвердить. Все-таки я — как старый онанист и ценитель Есенина — знаю, что такое творческая жизнь! Читал кое-что. Читал… И знаю этого пацана — как он сочиняет. И верю в него! Ведь не зря же вся босота — от Колымы до Черного моря — поет его песни… А это тоже что-нибудь да значит!

Он подморгнул мне весело. Взял графин — встряхнул его и точным движением разлил по стаканам остатки.

— И хватит размазывать по столу жидкую кашу. Давайте-ка лучше рванем — за фарт, за удачу! За то, чтобы фортуна улыбалась всем — и нам, и ему.

Вот какую речь произнес ростовский этот медвежатник! Хорошо он сказал, хорошо. Я посмотрел на него с благодарностью. С ним мне всегда было легко. По возрасту Солома вполне годился мне в отцы, и относился ко мне с неизменной добродушной снисходительностью. При нем я как бы вечно оставался мальчиком, юнцом. И воспринимал это его старшинство безропотно; вероятно, потому, что оно было добрым?..

Внезапно из репродуктора, висевшего надо мною, зазвучал металлический голос: 'Внимание! Объявляется посадка на владивостокский экспресс, отходящий в 23.15 со второго пути… К платформе № 1 прибывает поезд, следующий по маршруту…' И тут же я спохватился, вспомнил об Ирине. И сказал, поднимаясь:

— Чуть было не забыл!.. Пойду, прошвырнусь по перрону. Надо встретить кое — кого…

Я сказал так — и уловил в глазах у ребят какое-то беспокойство. Они быстро и молча переглянулись меж собой. И я осекся и мгновенно понял, в чем суть.

* * *

В чем же она? Здесь мне придется разъяснить вам кое-что. Дело в том, что мои отношения с преступным миром были вовсе не так уж светлы и безоблачны, как это может показаться. Я ведь был — «завязавший», выбывший из закона.

Вообще говоря, отойти от кодлы, «завязать», по воровским правилам, может каждый. Теоретически тут нет проблем. Но на практике — их множество. И все они сложны. И чреваты тяжкими последствиями.

Очень опасно, например, покидать кодлу накануне готовящегося серьезного «дела»… И столь же рискованно — уходить сразу после него! Любая неудача, постигшая блатных (провал, разоблачение), может быть тотчас же приписана «отошедшему», поставлена ему в вину.

И самое страшное здесь то, что он — будучи обвиненным в предательстве — по существу, не может уже оправдаться; начисто лишен такой возможности!

Так что лучше всего не уносить с собой ничьих секретов и тайн. А это, конечно, не просто… Ведь нельзя же, согласитесь, жить в сплошном мире тайн — и не приобщиться ни к одной!

Словом, для того, чтобы уход был легок — надобно тщательно и точно выбирать момент… Мне в этом смысле повезло. Я завязал в относительно спокойное время, в период затишья. Да и к тому же произошло это в лагере. Ничьих секретов я, стало быть, не унес, никто от меня, в общем, не зависел. И опасаться меня не было причин.

Хотя — как сказать! С точки зрения блатных, сомнителен всякий, кто не входит в кодлу. И особенно тот, кто не входит в нее, но — общается с нею…

Вот таковым я как раз и был сейчас — для спутников Соломы! С ним-то самим все обстояло проще… Но и он тоже (я знал это отлично!) — случись что-нибудь — спокойно, не колеблясь, отдал бы меня на расправу… А скорее всего расправился бы со мною лично. Все с той же добродушной улыбкой. Как старый мой друг и учитель.

Нет, здесь, сейчас, мне нельзя было ошибиться ни в чем, ни в едином слове, ни в малейшем движении… Внезапный мой порыв — уйти, отлучиться, мог быть расценен ребятами, как некая уловка… А может, у меня — контакты с милицией? А может быть, я стучу? Кто знает, куда я действительно собираюсь идти?

Вы читаете Таежный бродяга
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату